Я заплакал.
Глава 9. ВСЕНОЩНАЯ
Встав с колен, я ощутил абсолютно новое, незнакомое, или, может быть даже, наоборот — давно забытое, чувство поразительной лёгкости. Словно у меня с плеч сняли, тяжёлый, давно носимый и потому привычно терпимый мешок с цементом. И, внезапное исчезновение этой давящей тяжести, сделало вдруг очевидным то, что она — была, и то, что без неё — хорошо! Мне было хорошо, так хорошо, как в детстве, когда после особенно занудного последнего урока звенит звонок и, ты, радостно срываешься с места размахивая расстегнувшимся портфелем с рассыпающимися учебниками и, не замечая их стремительного разлетания по коридору, прорываешься сквозь орущую толпу таких же, освобождённых из школьного заключения, мальчишек и девчонок, застревающих в узком школьном тамбуре с тяжёлыми дореволюционными дверями, и — на улицу, скакать оголтело по нагретому дневным солнцем асфальту, хохотать без удержу и без причины, колотить опустевшим портфелем всех носящихся вокруг и толкающихся одноклассников, и кричать нечленораздельно — ура, свободен! Свободен! Я не мог предположить, что испытаю это чувство освобождения от своей предыдущей жизни так сильно, так ярко, так физически ощутимо! Наверное, вид у меня был несколько невменяемо-растерянный, потому что Флавиан, счастливо улыбаясь, потрепал меня за плечо — Алло, Лёша! Крестись и прикладывайся — сперва к Евангелию, потом ко Кресту, так…, теперь ладошки складывай под благословение, правую сверху… Ну, пойдём, успеем ещё перекусить до всенощной, там уже народ, поди, подъехал, время-то ближе к четырём…
— К четырём? Сколько же времени я исповедовался?
— Ну, часиков, так, около трёх, или чуть побольше…
— Что? Я три часа провёл на коленях? И, они у меня совершенно не болят?! Чудеса!
— Вся наша жизнь — чудо, Алёша! Открой глаза и смотри, столько ты всего увидишь!
— Уже открываю, и уже вижу, Господи, как же всё хорошо!
— Хорошо, Лёша…
Разговаривая, мы вышли из церкви. Неожиданная картина заставила меня остановиться. Всюду — на площадке перед папертью, на лавочках, на траве вдоль забора, даже на церковных ступеньках сидели и стояли, вполголоса переговаривающиеся, что-то читающие и крестящиеся, или просто отдыхающие люди. Между них весело бегали, но, как бы — аккуратненько, без баловства, разновозрастные дети. Мать Серафима, очевидно закрывавшая собою вход, обернулась на скрип двери.
— Батюшка! Всё? Лёшенька! Поздравляю Вас со святым Покаянием!
— Спаси Вас, Господь, мать Серафима!
— Батюшка вышел! — люди зашевелились и начали окружать спускающегося по истёртым каменным ступенькам Флавиана.
— Благослови, отче! Батюшка, благословите! С праздником, батюшка, как Ваше здоровье!? Батюшка, Вам поклон от отца Симеона и Юры с Галиной! Батюшка, вот Петеньке глазик перекрестите! Батюшка, а после всенощной исповедовать будете? Батюшка, батюшка…
Я стоял на ступенях паперти, оттеснённый от Флавиана радостно окружившими его прихожанами, воркующими подобно стайке голубей, всегда окружающих «бабу Мусю» — горбатенькую пенсионерку из соседнего подъезда, ежедневно выходящую на край газона с размоченными в воде хлебными корочками кормить своих «гули-гулей». Продолжая наслаждаться не оставляющим меня чувством окрыляющей лёгкости, я с любопытством наблюдал эту умилительную картину. А, ведь и впрямь, похоже — подумал я — ведь Флавиан, как «баба Муся», тоже даёт им пищу — пищу духовную, и они, подобно проголодавшимся птицам, слетаются к тому, из чьих рук эта пища сыплется на них изобильно!
— Всё! Братия и сестры — добродушно пророкотал Флавиан — храм открыт, идите зажигать лампадки, пишите записки, ставьте свечи! Мать Серафима, помоги Анне «за ящиком»! Пойдем, Алексей, успеем чего-нибудь покушать.
В домике — «сторожке» столом распоряжалась «Катина» Клавдия Ивановна. Несмотря на внушительный объём своего пышного тела, она шустро и ловко сновала в ограниченном пространстве маленького домика между «трапезной» (два на три метра, примерно) и, ещё более крошечной кухонькой, чего-то всё принося, нарезая, подкладывая.
— Батюшка, миленький, мать Серафима велела, вот, окрошечкой Вас попотчевать, селёдочка ещё «под шубой», вот, настоялась уже, рыбка красненькая малосолёная, пирожки с грибочками, Лёшенька, Вам окрошечки погуще?
— Садись с нами, мать-хлопотунья, всего достаточно, сама покушай!
— Спаси Господи, батюшка, я уже поснедала! Вот, капусточки квашеной! Нина только сичас принесла! Лёшенька, кушайте, не стесняйтесь!
Я не стеснялся и кушал, хотя вкус пищи не доставлял мне, как прежде, отрады и услаждения, елось как-то само по себе. Переполнявшее меня новое чувство радостной лёгкости и тихого трепета, как бы перекрыло собой все прочие чувства и ощущения. Я с любопытством прислушивался вглубь себя — там было тихо, чисто и хорошо!
— Алексей, ты тут спокойненько чаёвничай, я уже в храм пошёл, чай попьёшь и приходи, не торопись.
Флавиан встал, молча помолился, перекрестился широко, вздохнул и бочком выбрался из-за стола.
Дожевав пирожок с малиной, запив его ароматным «с милицией» (мелиссой в интерпретации Клавдии Ивановны) чаем, я тоже встал, перекрестился, в подражание Флавиану — широко и неторопливо.
— Клавдия Ивановна! А, какую молитву после еды положено читать?
— Сичас, Лёшенька, сичас, миленький, вот она тут, в молитвословчике, тридцать вторая страничка, вот: «Благодарим Тя, Христе, Боже наш…», нате, сами, Лёшенька, прочитайте!
Слегка запинаясь, я прочитал.
— Лёшенька! Как же отрадно на Вас смотреть теперича! Помните, я Вам говорила, что у батюшки, золотенького нашего, Флавиана, самое душе отдохновение и отрада? Вон ведь и вы, прям, сияете сегодня, а ехали-то сюда грустненький такой, тревожненький, страсть как жалко Вас было!
— Я, Клавдия Ивановна, даже и не верю теперь, что это был я! Такое ощущение, что меня от прежней жизни вечность отделяет, хотя третий день только, как я из Москвы выехал…
— Так, вечность и отделяет, Лёшенька, миленький, дорогой, блаженная вечность — Царство Небесное! Кто божественной жизнью жить начинает, для того, завсегда, Лёшенька, ровно пропасть какая от прежнего разверзается, нету уж назад дороги. Враг-то, лукавый, порой сбить человека пытается — давай, мол, назад — в прежнюю жизнь! А туда уже хода и нету — только в пропасть! Жил не зная Бога — одна погибель, познал, да отрёкся — много раз худшая! Так что, вы, Лёшенька, драгоценный, туда — назад даже и не смотрите, только на Господа Спасителя нашего, Церковь Святую, и, вот — батюшку Флавиана слушайте, видели — сколько к нему народа приехало? А, уж, что тут на Пасху бывает! И, не сосчитать. И профессора-доктора, какие-то, и военные большие, и художники из Москвы, ну, и мы, которые попроще, не перечесть в общем. И все приезжие отовсюду! Местных-то немного осталось, человек, может, около сорока. Но, в церкву почти все ходят, а не везде так. В других местах, а я ведь, Лёшенька — «перекати поле» — много где побывала, в основном пьют, местные-то, смертным запоем, и мрут. А, здесь, в Покровском, люди благочестивые, тоже ведь не без трудов, батюшки нашего ненаглядного, отца Флавиана. Ой, Аксинья колокольню открывает, сичас звонить зачнёт! Идите в церкву, Лёшенька, милый, идите ко всеночной, я сичас стол приберу быстренько, и — бегом за вами!
— Спаси Вас, Господь, за угощение, Клавдия Ивановна!
— Во славу Божию, Лёшенька! Во славу Божию, миленький!
В храме стояло тихое гудение — как на пчельнике, около Серёгиной дачи, снаружи приглушённо и мелодично раздавался лёгкий и какой-то «свадебный» перезвон колоколов. Вполголоса переговаривающиеся люди неторопливо и целеустремлённо передвигались по церкви: от входа к прилавочку — «свечному ящику», там сосредоточенная мать Серафима, вместе с высокой бледной Анной, отпускали пахучие мёдом янтарные восковые свечи и принимали записки «О здравии» и «О упокоении», писавшиеся прихожанами тут же, рядом, за чуть-чуть покосившимся деревянным столиком с нарезанными, видно вручную, листочками тетрадной клетчатой бумаги и пучком дешёвых шариковых авторучек торчащих из гранёного стакана. Подавшие записки и купившие свечи, прихожане передвигались в центр храма, где на узорчато-резном (не иначе — Семёновой работы) аналое лежала старинная, без оклада, икона, утопающая в окружении, с удивительным вкусом подобранных, деликатно и в тоже время богато мерцающих живых цветов (ай да Нина — молодец!). Степенно покрестившись и поцеловав эту икону, люди ставили разной величины свечи на два больших, стоящих наподобие почётного караула с двух сторон от иконы, подсвечника, молились и растекались далее по храму живыми перешёптывающимися ручейками к другим иконам и другим подсвечникам. Так продолжалось какое-то время, пока очередь у свечного ящика не истаяла почти полностью, мать Серафима, оставив Анну в одиночестве не скрылась за боковой дверью центрального алтаря, а прихожане, в большинстве своём не закончили обряд расставления свечей и целования икон. Колокола снаружи смолкли. Я потихонечку пробрался в переднюю часть храма и тихой мышью проскользнул в левый угол где, за старинной тусклой крещальной купелью, покрытой увенчанной маленькой луковкой с крестом крышкой, мой зоркий глаз приглядел простую деревенскую лавочку (а, вдруг с непривычки устану?). К тому же, по моим расчётам, из этого уголка мне будет хорошо видно всё происходящее.