Изменить стиль страницы

Спустя некоторое время за стеной послышался короткий лай и сразу смолк, словно кто-то перехватил собаке пасть. Потом откуда-то сверху раздался оклик. Лещинский бросил камень, вытер взмокший лоб, приблизился к воротам. Сейчас он действительно казался потерпевшим крушение.

В щелях палисада мелькнул свет. Забренчал дужкой фонарь, но дверь по-прежнему оставалась на запоре. Чувствовалось, что караульный пытается разглядеть стоящего внизу.

— Пароль! — снова крикнули из-за стены.

Лещинский совсем продрог. Ветер проникал сквозь лоскутья одежды, стыла грудь и голые подошвы ног. Вместо ответа он опять забарабанил по доскам. Караульный выругался, спустился ниже. Слышно было, как царапал когтями лестницу вырывавшийся пес. Когда часовой на него цыкнул, Лещинский вдруг узнал голос Путаницы.

— Лука! — выкрикнул он, обрадованный. — Лука!

С промышленным они не раз вместе охотились, Лещинский часто прятал загулявшего зверолова от Серафимы.

За воротами стихло. Как видно, караульщик прислушивался и размышлял.

— Наши все дома, — отозвался он затем недоверчиво. — Сказывай пароль!

Собственная непоколебимость ему очень понравилась, он несколько раз повторил последние слова, и так как обозленный, замерзавший Лещинский в ответ только ругался, Лука решительно выстрелил вверх. Поднял тревогу.

В крепости все ожило. Вооруженные люди бежали к стенам, занимали бойницы, на башнях вспыхнули красноватые языки. Это караульные зажгли сигнальные факелы. Посреди площади запылал костер, часто-часто зазвонил колокол. По дальним углам форта тарахтели трещотки. Не было ни паники, ни суеты. Вымуштрованное, обстрелянное население крепости уподоблялось военному гарнизону.

Общее возбуждение передалось и Луке. Он забыл, что там, за стеной, один Лещинский; теперь казалось, что враг окружил палисады со всех сторон, что индейцы напали на крепость. Ветер, тревожный звон, темень, огни, топот бегущих людей создавали впечатление недавних схваток.

Лещинский тоже забыл про холод и бурю. Злость и раздражение сменились искренним удивлением. Быстрота и суровая четкость ночной тревоги, надежный караул. Он не ожидал этого. Окруженные врагами, умиравшие от голода, люди упорно защищали завоеванный лишениями, упорной волей этот голый клочок земли.

Баранов привел Лещинского к себе в зал. Крепость снова затихла, словно утонула в обступившем мраке. Лишь несколько световых полосок пробивалось сквозь щели ставен большого дома.

Правитель, не останавливаясь, ходил по комнате. Кусков и Лещинский сидели у огня. Возле книжного шкафа, глядя прямо перед собой, стиснув огрубевшими, заскорузлыми ладонями крест, молился монах Гедеон.

Было очень тихо, трещали в камине здоровенные плахи, тянуло жаром, скрипели половицы под ногами Баранова. Никто ничего не говорил. Лещинский кончил рассказывать давно, но перед глазами слушателей все еще держалась страшная картина последних минут корабля, разбившегося на камнях, чтобы не сдаться пиратам. Так рассказал Лещинский.

Правитель, наконец, остановился, подошел к небольшому столу, прислоненному к задней стенке, сложил исписанный лист бумаги, медленно, очень медленно разорвал. Он стоял в тени, и никто не видел его темного, налившегося кровью лица. Затем вдруг шагнул к Кускову, положил руку ему на плечо.

— Снаряди «Ермака» и «Нутку», — заявил он отрывисто. — Пойдешь хоть до Кантона. Без корсара не возвращайся… Возьми Лещинского, укажет судно.

Он передохнул, снял руку с плеча помощника и, отвернувшись, вытер шейным платком лицо. Видно было, что ему трудно говорить.

Лещинский съежился, протянул ладони к огню. Но Кусков неожиданно поднял голову, посмотрел на правителя.

— Компанейские мы, Александр Андреевич, — произнес он тихо. — Не императорского военного флоту. Торговые люди.

Баранов вскинул набухшие веки, глянул в упор на помощника. Тот не опустил глаза.

— Слушай, Иван Александрович, — тяжело ответил правитель. — Мы русские. Свои земли оберегать будем всечасно и навеки, даже если не останется ни одного бобра. Не за прибытки только кровью омыт берег. Коли пришла нужда, линейным фрегатом будет и байдарка… Я силу и славу во всю жизнь мою имел и страшен был неприятелям, потому что имел и с друзьями и с союзниками неразрывную дружбу и чистую душу… Поймаешь корсара — повесишь на рее. По статуту военного корабля. Таков мой тебе наказ. С висельником вернешься сюда…

Он снова отошел к столу и больше не оборачивался. Только когда Лещинский и Кусков покинули зал, он приблизился к Гедеону, все еще шевелившему серыми, шершавыми губами, приложился лбом к холодному металлу креста.

— Помолись, монах, — сказал правитель глухо. — За меня… Проклял я бога.

Потом ушел в спальню и всю ночь сидел на жесткой скамье у окна.

— Пашка… — шептал он тоскливо. — Пашка…

Глава девятая

Ее мир был велик и просторен. Беспредельное море и ветер, певучий и влажный. Далекие, белые, будившие неясную мечту Кордильеры. И лес, темный, звучащий лес, затопивший равнину и горы, всю землю до самого неба, до молчаливых строгих хребтов. Простой, неизведанный мир.

Невысокая, сероглазая, гибкая, с заплетенными по-индейски мягкими косами, опущенными за ворот ровдужной парки, бродила она по лесной гущине, по скалам, слушала звон горных ключей. Часто сидела на высоком утесе у морского берега, вглядывалась в бесконечную, всегда неспокойную, водяную пустыню. Следила за полетом белоголового орла, прилетавшего к морю за дневной добычей.

Однажды орел сел отдохнуть на ту же скалу. Он был большой и старый. Изогнутый серый клюв весь в зазубринах, круглые глаза были мутными. Казалось, он очень устал. Опускались веки, дрожали крылья. Рядом на камне лежал серебристый палтус — тяжелая морская рыба.

Девушка негромко вздохнула. Ей было жаль дряхлевшего хищника. Орел встрепенулся, поднял белесую голову, увидел притаившегося человека между камней. Махнув крылом, он схватил рыбу, тяжело взлетел. Но палтус выскользнул из когтей и упал в расщелину. Тогда девушка достала рыбу и снова положила ее на верхушку скалы.

— Возьми, орел, — сказала она, запыхавшись от усилий.

Но орел не спустился за своей добычей. В человеке он привык видеть врага. Медленно шевеля крыльями, усталый и голодный, полетел к горам.

Нахмурившись, поджав упрямые, чуть поднятые в уголках рта, почти детские губы, с досадой глядела она, как расклевали палтуса вороны. Однако не прогнала их. Она выросла среди индейцев, поклонявшихся ворону — высшему существу, и сторонилась черных, наглых птиц, прожорливых и жадных, как все божества.

Потом вернулась в хижину и в первый раз подумала, как стар отец. Он тоже словно белоголовый орел. Каждое утро уходил на охоту, и никогда у них не было запасов пищи на несколько дней. Разве только в ненастье.

Иногда отец не приносил ничего. Возвращался усталый, смущенно садился на камне перед жильем, усиленно протирал куском кожи ствол тяжелого ружья и молчал. Обветренное морщинистое лицо его смягчалось, обвисали чахлые, седые усы.

Девушка не расспрашивала, но один раз, собирая орехи, увидела его, бредущего по тропе. Он шел, чуть горбясь, высокий, худой. Кожаная рубашка, перехваченная ремнем; бобровая шапка казалась чужой на давно побелевшей голове.

Девушка хотела окликнуть, но вдруг приметила, что отец остановился, ступил назад, неторопливо поднял ружье. Стоя на обрыве, она разглядела недалеко от отца раненого волка. Зверь лежал за камнем, пытаясь встать на перебитые окровавленные лапы. Умирающий, он скалил зубы, но в глазах его была тоска.

Старый охотник опустил ружье и тихонько ушел…

Ее мир был прост. Законы жизни, суровой и прямодушной, были непоколебимы и ясны.

В памяти остались следы далекого детства. Синее ясное небо, теплый ветер, стрекотанье птиц. В темной бревенчатой хижине на широких нарах лежит мать. Возле стола, вот перед этой самой иконой, склонился отец. Он положил голову на руки, что-то громко, прерывисто бормотал. После, когда мать утихла навсегда, он больше не подходил к иконе. Ветка можжевельника над ней засохла, осыпалась, и голый прут свалился под лавку.