Изменить стиль страницы

– Проще сказать, Виктор Львович, она хочет подкупить меня.

– Да, да! Это так! – подхватил он. – Она думает подкупить вас! Но прошу вас, поезжайте к ней: разговор с вами скорее всего может убедить ее, ей надобно оставить меня в покое, что я не поддамся никаким ее хлопотам, не хочу и не могу поддаться!

Это показалось мне справедливым. Я сказал, что поеду.

Час ночи. Благородная, великодушная девушка, девушка с бестрепетною душою, но подружившаяся с человеком, недостойным ее отважной самоотверженности. Я был непростительно беспечен. – В нашем доме все знают меня за честного человека; правда, но неизвинительно мне было не думать о том, что не все кругом нас могут или захотят руководиться мнением живущих с нами. Чем благороднее и отважнее девушка, тем заботливее должно оберегать ее от злословия. Я не помнил этой обязанности.

Она помнила о посторонних. Она знала, как думают они о наших отношениях. Она давно предсказала мне то, что я услышал теперь. Когда был этот разговор? Еще 27 числа. – «Вы разлюбите меня, Владимир Алексеич». Я не понял тогда, я перетолковал тогда эти слова нелепым образом. Теперь они ясны. Она не хотела сказать яснее, Потому что бесстрашно решила отдавать себя на жертву злословию, лишь бы не отнимать у меня и у себя чистого наслаждения нашею дружбою. – не отдалять меня от себя, пока я сам не пойму, что должен отдалиться от нее. Она хотела, чтоб я не понял ее тогда, но чтобы сказаны были слова, на которые могла бы она сослаться, когда я скажу ей: «Отдалимся друг от друга». - я знаю ее, я знаю, какой ответ она даст мне. «Это не новость для меня, Владимир Алексеич; вспомните – я предсказала, что вы услышите. – если я теперь отвечаю вам, что не надобно изменять наших отношений, это не порыв экзальтации, это давнишнее, хладнокровное мое мнение. Вспомните, я говорила тогда: „Вы разлюбите меня, а я не разлюблю вас“. – Вы разлюбите меня, – это значит: вы захотите отдалиться от меня. – А я не разлюблю вас – это значило тогда, и теперь значит: я не считаю нужным, чтобы отдалялись от меня. Останемся близки по-прежнему». Я знаю, она скажет мне это. Добрая, нежная, бесстрашная! – Как я люблю ее за это!

И когда она увидела, что пришло мне время услышать, как думают о нас, и решить, что я должен отдалиться от нее, с каким безграничным доверием она захотела показать мне всю нежность своей дружбы! С каким великодушием она решилась приласкать меня на прощанье, чтобы обратить прощанье в залог продолжения нашей близости, чтобы силою ласки крепче прежнего приковать нас друг к другу, чтоб у меня недостало воли оторваться от нее!

Но нет, мы простились – не с нашим чувством: с ним нам нет надобности прощаться. – но с нашими прежними отношениями.

Иван Антоныч вошел ко мне сказать, что лошади готовы; я взял фуражку; – вошла Мери.

– Я хочу сказать вам несколько слов, Владимир Алексеич. Дядя, вы уйдите: это секрет.

– Ох ты, шутница, секретница! – сказал добряк, лукаво покачав головою, и ушел, довольный тем, что и он умеет подшутить. Но я видел, что она печальна.

– Вы говорили поутру, что не хотите ехать к Дедюхиной. – а теперь, дядя сказал мне, вы едете к ней?

– Да, Марья Дмитриевна; а не хотелось бы.

– Не хотелось бы и мне, чтоб вы ехали. – грустно, грустно мне, Владимир Алексеич… Но раньше или позже вы должны были узнать то, что услышите от нее… Помните, я будто шуткою сказала вам, что боюсь, вы разлюбите меня? Это время пришло: вы вернетесь уже разлюбивши меня. Но я хочу. – она взяла меня за руку, улыбаясь грустно. – Я хочу, чтобы вы узнали прежде, как нежна моя привязанность к вам, как опечалит меня, когда вы разлюбите меня. – и может быть, это отнимет у вас силу разлюбить меня, – ее голос перерывался: – Я обниму вас на прощанье, мой добрый друг, и пусть оно не будет прощаньем! – Она тихо обняла и поцеловала. – Но обнимите ж и вы меня, пока я еще так же мила вам, как вы мне.

Ее слезы катились по моим щекам; и я плакал: так печальна была ее нежная ласка.

– Марья Дмитриевна, вы напрасно огорчаете меня вашим сомнением: я знаю вас, я не могу услышать ничего, что имело бы силу изменить мое чувство к вам, все равно, что ни услышал бы я, я буду по-прежнему уважать и любить вас.

– Хорошо. – сказала она с грустною шутливостью. Вы дали мне слово, что не разлюбите меня, – я спокойна и отпускаю вас. Идите, я провожу вас.

Я шел по комнатам, сошел – уже один – с крыльца, сел в экипаж. – все как будто впросонках; – она стояла на крыльце, провожала меня глазами, пока экипаж повернул за угол сада… И я все смотрел на нее, и во мне было такое чувство, будто я уезжаю от нее далеко, надолго…

Мыслей сначала не было: тяжелая смутная грусть подаляла, туманила их. Она сменилась досадою на Мери, когда я очнулся, еще досаднее было мне на самого себя. Как не совестно ей после стольких разговоров со мною все еще опасаться, что какое-нибудь злословие о каком-нибудь – может быть, и очень легкомысленном или нескромном ее приключении в Париже может ослабить мое уважение к ней? И как неделикатно и глупо я сделал, что, расчувствовавшись, серьезно возражал, вместо того робы строго сказать: «Вам стыдно так думать обо мне, а мне обидно, что вы так думаете обо мне». Выговор был бы гораздо умнее патетического возражения.

Но если я поступил глупо, дав разыграться этому патетическому прощанию, то опасение Мери было очень естественно: очень легко говорить: «Я выше предрассудков, и ничто не бесчестное для мужчин не может уронить в моем мнении женщину». - предрассудок очень силен, и нельзя мне сердиться на Мери за то, что она еще не совершенно убеждена в моей неподвластности ему. Виктор Львович должен знать, что Мери была авантюристкою. – он мог проговориться – невероятно, чтоб он не проговорился Дедюхиной; Дедюхина будет озлоблена, будет язвить всех в нашем доме, всех до последнего поваренка, и Мери будет подвертываться на язык ей, и на кого же не производит впечатления искусная клевета, основанная на правде, которая сама по себе уже не очень выгодна? – Я не мог долго сердиться на Мери за ее опасение, и сцена нашего прощания снова стала очаровывать меня. Как мила, как нежна наша дружба с Мери… Как мы оба плакали…

Если бы кто подсмотрел, как мы обнялись и плакали, подумал бы, что это любовная сцена.

Как блеснула у меня эта мысль, она осветила все. Вот о чем говорила Мери! Так, наша дружба должна казаться любовною связью глазам всех, не знающих нас хорошо или желающих думать или сказать что-нибудь во вред нам. Беспечный, непростительно беспечный, я не хотел понимать этого. Я воображал, что Мери опасается, не уменьшится ли мое расположение и уважение к ней от злословия о ее парижской ветрености, а она думала о том, что отдалюсь от нее, когда услышу, что наша короткость подает повод к злословию…

Это опасение верное – оно оправдывается…

Я стал жалеть о том, что должен держать себя далеко от Мери; стал злиться на предрассудки, пошлость, подлость людей, которые не способны понимать ничего сколько-нибудь честного, и благодаря неистощаемости этой темы для размышлений не заметил, как доехал до резиденции г-жи Дедюхииой.

Через двор от дома к службам бежала баба с веником под мышкою, она догоняла мужчину в халате. Мужчина оглянулся на стук экипажа и оказался г. Дедюхиным. Впрочем, пора спать.

6. Окончание вчерашнего. «Владимир Алексеич, вы? – Жена заждалась вас!» – крикнул Дедюхин и повернул к моему экипажу. Кучер остановился. – «Меня вы извините, иду в баню». - кричал Дедюхин и, увидевши бабу с веником, объяснился с нею, на походе ко мне: – «А Настя?» – «Нейдет, Петр Кириллыч». - отвечала баба. – «Ах она, бестия! – воскликнул барин. – Что ж она нейдет? Что ж она говорит?» – «Не хочу, говорит; некогда, говорит». - отвечала баба. – «Бестия! Совсем от рук отбилась!» – с негодованием произнес барин и, укрощаясь от гнева, примолвил бабе: «Ну, иди себе, а я вот минутку поговорю с гостем. – Мое почтение, Владимир Алексеич». - возобновил он разговор со мною, подходя к экипажу и облокачиваясь. – «Вы к жене, а не ко мне, собственно, так, может быть, извините меня, что пойду, помоюсь». – «Сделайте одолжение, не стесняйтесь». – «А каково мое положение в доме? – начал он, снова проникаясь негодованием. – Это называется барин, это называется муж! Просто стыд! Слышали, как уважаются мои приказания? – И кем же? – Моею любовницею! Она любовница моя! Хороша любовница! В неделю дай бог раз залучить ее к себе! Некогда – вот тебе и весь сказ! И не смею ничего сделать с нею! Попробуй ударить – по щекам отхлещет, шельма, это барина-то! И взыску с ней не будет!» – «Некогда». – «не хочу» – слышали сам, не я выдумал! Да она еще не то сказала, я знаю! Только уж бабе-то было стыдно передавать мне, барину, такие слова при постороннем госте! Я знаю, что она сказала! «Мыть-то его пойду? Много чести. Я не Сашка или не Дунька какая-нибудь, чтобы мне его мыть. Пусть-ко он меня моет – ну, так пойду». – Вот, видите, и принужден переколачиваться, кем бог даст! – Сашенька, душенька, иди в баню-то, пожалуйста! А? – закричал он девушке в стареньком дрянном ситцевом платье, показавшейся на крыльце. – «Видите, иду, Петр Кириллыч». - отвечала девушка, сходя с крыльца, и направилась к бане. – «Ну и прекрасно! А то некому б и помыть». – «Но та женщина, с веником, уже там. – было бы кому помыть и без этой». - заметил я. – «Нет, та только парить. – а мастерица! – А мыть не годится: женщина не молодая. Ну, пойдем с тобою, душенька моя, Сашенька – Прошу извинения, Владимир Алексеич, что задержал вас. Да, на что же, скажите сам, Владимир Алексеич: хорошо это со стороны Виктора Львовича: прислал Зинаиде Никаноровне в утешение пятьсот рублей. Откровенно скажу вам, не ожидал я от него такого скряжничества! Положим, если не хочешь жить с женщиною, не живи. – в этом человек волен. – допускаю; но и награди ее как следует- не правда ли?» – «Вас там ждут, в бане». - отвечал я. – «Конечно, для вас такой разговор неприятен, потому что вы с его стороны. – прошу извинения, что не мог смолчать. Но уверен, вы сам в душе согласны со мною: неблагородно пятьсот рублей. – неблагородно!» – «Я не знаю этих подробностей, но не думал, что он прислал только пятьсот рублей. – вы как это знаете?» – «Ах я дурак! Не пришло мне это в голову! – воскликнул он. – Письмо-то его не показано! Обманула шельма! Ну, да что возьмешь, хоть и раскрыли вы мне глаза? Видите мое положение: Настька, и та меня в грош не ставит. А почему? Все чрез то же самое! Поверите ли: какие-нибудь двадцать пять рублей неделю у жены вымаливаю! Что же Настьке-то за радость, и то надобно сказать: говори на волка, говори и по волку! Не Настька тут виновата, жена!» – «Впрочем, вы напрасно так убиваетесь: вот эта девушка шла с удовольствием, что ж вам горевать?» – «Разница большая, Владимир Алексеич; Настя и собою-то не чета этим, да и