– Возьмите меня с собою, – сказала Савелова с умоляющим взглядом.
– Нет, вы должна хозяйничать без меня, – шутя, но решительно отвечала Волгина. – Умойтесь холодною водою, отдохните. Вы утомлена, и вас ждет дорога. Когда я приеду, вы будете опять розовенькая, глазки у вас будут светленькие, веселые; и – так и быть, хоть я не охотница нежничать, я опять поцелую вас; мы сядем обедать, – я вернусь в четыре часа, вернусь, пусть и не успею объехать острова, я вернусь в четыре часа, увижу вас такою миленькою, хорошенькою, что можно будет показать вас Нивельзину, – мы сядем обедать, а сами пошлем сказать ему, чтоб он велел запрягать лошадей, – мы встаем из-за стола, он входит, – я посажу вас в карету, поцелую еще раз, поскорее, – и до свиданья.
В половине пятого Волгин вошел к Нивельзину. – В передней лежали два саквояжа и чемодан. В кабинете вещи с письменного стола и с этажерок были убраны. – Нивельзин ходил по комнате.
– Значит, совсем собрались в дорогу, Павел Михайлыч? – вяло сказал Волгин, флегматически усаживаясь на диван. – Когда все готово, то и прекрасно. И лошади наняты, как вы тогда говорили, – с утра готовы, и дорожная карета готова?
– Лошади стоят в конюшне. Карета куплена, привезена. Хотите взглянуть? – Очень покойная и легкая.
– Что смотреть-то, я думаю, хорошая. Да и увижу, как буду провожать вас. Прикажите запрягать лошадей.
– Еще рано.
– Не рано.
– Она у вас? Ждет меня? – Он дернул сонетку и велел поскорее запрягать лошадей.
– Да, она приехала к нам. Да вы садитесь-ко, это лучше? – Он притянул к себе Нивельзина и заставил сесть подле. – Сам не люблю ходить, и другим, по-моему, лучше сидеть. – Он залился руладою, потому что сострил, как по крайней мере сам был убежден. Потом погрузился в размышление. – Это затем я посадил вас подле, чтобы взять в руки, и возьму, и не выпущу, пока не провожу. Нельзя иначе, потому что невозможно надеяться на людей, – надо держать их в руках. – Эта острота была нисколько не хуже первой, и следовало бы Волгину также наградить себя за нее руладою, но он оставил себя без поощрения и, помолчавши, вздохнул, покачал головою и начал: – Да, надобно будет взять вас в руки. Точно, она приехала к нам: это было поутру: была взволно…
– Она у вас с утра? – Что же вы не прислали сказать мне? – Паспорты готовы у меня с десяти часов.
– Не дослушавши, да уж и сердитесь, – эх, вы! – вяло сказал Волгин. – Вы дослушайте. Я вам говорю, она была взволнована…
– Савелов догадался? Сделал сцену? Она больна?
– Да нимало; ничего такого. Здорова, и муж ее до сих пор ничего не предполагает. Да вы лучше слушайте, а не перебивайте. Впрочем, ничего особенного, не пугайтесь. Ровно ничего особенного. – Приехала поутру, была взволнована. Лидия Васильевна успокоила ее, – и точно, бояться было нечего; ну, да и велела мне не уходить из дому, – натурально, я сидел, писал, – что мне? – Конечно, был уверен, что он не приедет, да и не подозревает; – ну, если б и приехал, не велика трудность: «Очень рад, пожалуйте в кабинет, – очень рад», – а между тем взял за шиворот, повалил на диван, завязал рот, – ну, и лежи: я уж рассудил, как это сделать, – это-то я еще с детства выучился ломать, хоть с виду и плох, – знаете, в детстве-то много играл, – ну, она б и не услышала. Ну, потому я спокоен, тем больше, что сам знаю, этого и не будет, он не приедет, не знает, не подозревает. – Ну, и сижу, натурально, пишу. Хорошо. Слышу, вернулась Лидия Васильевна. Идет, слышу, к себе, – идет потом, слышу, ко мне. Ну, натурально, я знаю, зачем она идет: скажет: «Иди, вели ему, – то есть вам, – приказать запрячь лошадей», – вот как я теперь и сказал вам, – разумеется, я жду этого от Лидии Васильевны; а она: «Давно уехала Савелова?» – Уехала? Как? Я, натурально, рот рази… Да будьте же мужествен! – Волгин подхватил застонавшего и покачнувшегося Нивельзина: – Будьте мужествен, Павел Михайлыч! – Что это вы, помилуйте! – Будто вы сам не должны были понимать, что это очень возможная вещь – даже слишком возможная. Это только я, дикий человек, не понимал ее характера, сомневался в опасениях Лидии Васильевны за ее характер, а вы сам должны были иметь эти опасения, – иначе разве вы давным-давно не предложили бы ей бросить мужа? – Предложили бы с первого же свидания! – Чего, с первого свидания, с первого же письма! – Видно, хоть вы и были ослеплены и не могли видеть, а инстинктивно чувствовали, что нельзя предлагать – не бросит мужа, – вас-то, положим, любит, но пока можно не бросая мужа, то и любит: муж-то гораздо поважнее вас для нее…
Волгин мог очень свободно излагать свои совершенно основательные соображения, держа Нивельзина за плечо, чтобы вразумляемый не повалился с дивана: вразумляемый сидел очень смирно под поддерживающею рукою основательного мыслителя; но основательный мыслитель постиг наконец, что слушатель не слышит, потому не способен воспользоваться справедливыми его соображениями.
Совершенно справедливо сообразивши: «Однако же, в самом деле, удивительный мастер я! – Отлично хватил, как молотком по лбу пристукнул. – Но, разумеется, опамятуется, и ничего: человек молодой, здоровый». – Основательно похвалив и успокоив себя этими очевидно верными соображениями, Волгин прислонил Нивельзина спиною в угол дивана, вздохнул, покачал головою и стал закуривать сигару, в ожидании упрямого сопротивления от Нивельзина, когда Нивельзин очнется. Волгин был глубокий знаток человеческого сердца, потому был уверен, что, как опомнится, Нивельзин окажется очень упрям, вздумает хвататься за всяческие нелепые мысли с пустою надеждою. Но факты были слишком ясны; потому Волгин, как мыслитель очень основательный, нимало не сомневался, что уломает «юношу», как называл его в своем сообразительном уме, таки запрячет его в дорожную карету и благополучно выпроводит из Петербурга.
– Где же она? – глухо проговорил Нивельзин. – Зачем оставляли ее одну?
– Зачем Лидия Васильевна оставила ее одну? – Затем, Павел Михайлыч, что можно уговаривать, возбуждать человека, но надобно и дать ему время подумать; затем, Павел Михайлыч, что нельзя приневоливать человека быть счастливым по-нашему, потому что у разных людей разные характеры: для одних, например, счастье в любви; для других любовь приятное чувство, но есть вещи дороже ее; – затем, Павел Михайлыч, что и неопытных девушек не велят нести под венец насильно, не велят потому, что от этого не бывает счастья ни им, ни их мужьям. А она не глупенькая девушка, которая еще может не понимать ни людей, ни саму себя: она вернее всех нас может знать, в чем для нее счастье. Она показала вам, в чем: вас она любит; но с мужем у нее такая блистательная карьера! – Он и теперь сильный человек, – куда ни явится, она окружена почетом; а скоро он будет министром – и каким министром? – Каких у нас еще и не бывало. Это что за министры! – Над ними двор; они мелочь. А он возьмет власть по общественной необходимости, во имя реформ и государственного блага. Да, он рассчитывает быть не таким, как эти мелкие люди, – и кто из самых важных аристократов не будет гнуть спины перед женою всемогущего первого министра?..
Нивельзин вскочил и быстро подошел к письменному столу, отпер портфель, лежавший на нем, и пододвинул кресло. Волгин, с неизменною своею сообразительностью, понял, что до сих пор Нивельзин был все еще оглушен ударом и плохо понимал его справедливые рассуждения, но что вот теперь «юноша» опомнился, начнет сумасбродствовать и будет очень упрям.
– Что это, вы хотите писать ей, Павел Михайлыч?
Нивельзин, не отвечая, вынимал из портфеля письменные принадлежности.
Волгин с быстротою молнии сообразил из этого молчания, что не ошибся в своем соображении о том, что «юноша» будет очень упрям. Но, как основательный мыслитель, Волгин не поколебался и в той своей уверенности, что все-таки запрячет его в дорожную карету: факты слишком ясно показывают, что сумасбродство бесполезно, – «юноша», как ни будет отбиваться, уломается.