Изменить стиль страницы

Конечно, сначала придется заняться акционерным обществом. «Золотую змею» ждет богатое будущее. Он покажет пример этим столичным чистоплюям, которых из города никакими силами не вытащишь. У них только и заботы, что выклянчивать у властей теплые местечки да корпеть потом всю жизнь над бумагами и гнуть спину перед боссами. Он тоже мог бы устроиться не хуже, например, Хуана Карлоса, который, благодаря высоким связям, сидит в Лиме и инспектирует несуществующую дорогу, но… это не для него! Он возглавит крестовый поход за кипучую, суровую жизнь, ему будет светить солнце этих гор, в руках его будет сиять золото… Золотая змея!

Однако на смену этим чудесным мечтам приходит какая-то глухая тревога, откуда она — непонятно. В самом деле, откуда? Он начинает размышлять о себе, ведь он так переменился — жует коку, спит вместе с этими чоло, стойко переносит трудности и даже сказкам о неприкаянных душах верит. Теперь он не просто столичный юноша, как прежде, Мараньон его крепко обломал. Но подкрадываются новые сомнения. Вернется ли он домой? Сумеет ли выбраться отсюда? Здесь все так страшно и все так удивительно! Сколько круч посчастливилось ему миновать благополучно, но сколько их еще впереди? Хорошо зная, как неразговорчивы чоло, он шепчет тихо, сам себе:

— Здесь судьба — это сама природа!

Солнце поползло вниз, значит, пора двигаться дальше. До Калемара осталось каких-нибудь четыре часа ходьбы. Юноша приподнялся, намереваясь позвать своих проводников:

— Эй!..

И не успел сказать больше ничего — острая боль пронзила шею. Он вскочил… Что-то холодное коснулось его плеча, и, оглянувшись, он заметил желтую, тонкую, юркую змейку. Она скользнула по смоковнице, переметнулась на соседнее дерево и, быстро перебираясь с ветки на ветку, исчезла в чаще леса — словно блеснул золотой шнур в густой листве…

Дон Освальдо замахал руками, закричал, и его спутники, не мешкая, подбежали.

— Змея… желтая змея, — повторяет инженер. — Она уползла вон туда…

Дрожащей рукой он показывает на деревья. Парни смотрят на зеленую стену леса, не проявляя ни малейшего желания броситься на поиски, они хорошо знают, что это бесполезно.

— Это гадюка, сеньор, интиуарака!

Немое отчаяние охватывает дона Освальдо. Как одинок и бессилен человек, если его укусила ядовитая змея здесь, во владениях Мараньона! Спастись? Но как? Присутствие людей ничего не значит, как будто их и нет. Есть только беспомощное, отравленное, умирающее тело. Жгучая боль ползет от шеи вниз по спине. Чоло не знают, что делать, нет ни лимонов, ни раскаленного железа, ни хотя бы головни. Можно бы надрезать рану, да ножи затупились.

— Дайте ваш нож, сеньор…

Инженер растерянно шарит по карманам и наконец достает нож. Пабло проводит им два раза крест-накрест по тому месту, где виден укус. Кровь хлещет ручьем, грубые руки с силой давят на края раны, но дон Освальдо чувствует, как немеют ступни ног, и прикосновение пальцев к ране не отзывается живой болью ни в ногах, ни в руках, ни в груди.

Лютая змея отчаяния обвилась вокруг сердца. Как нелепо распрощаться с жизнью в безвестности и одиночестве, в этом диком и нищем краю! Диком и нищем, хотя золота здесь видимо-невидимо. Как спастись? Как? Что могут сделать эти вдруг ослабевшие руки? Да и ноги уже не держат, онемели, будто свинцом налились.

Дон Освальдо, дрожа всем телом, опускается на землю, и холодный пот тяжелыми каплями стекает по его искаженному, бледному лицу. Перед глазами мелькают какие-то тени. Чоло смотрят на него молча. Пабло чистит окровавленный нож, а Хулиан жует коку, слегка постукивая по горшочку с известью. Они знают, что помочь уже ничем нельзя, слишком поздно, и потому спокойно ждут, когда юноша умрет. А он побледнел как покойник, но еще дышит, тяжело, шумно, и судорога сводит ему руки и ноги. Потом он затихает, рот кривится, глаза широко раскрываются, будто силятся что-то разглядеть за мутной пеленой. Но вот дыхание останавливается и взгляд тускнеет. Борьба окончена. Медленно, пока смерть еще хрипит где-то там внутри, опускаются веки. Словно закрылись дверные створки…

— Помер?

— Помер…

Хулиан и Пабло принесли тело дона Освальдо в Калемар на носилках, сплетенных из веток. Труп совсем почернел. На следующий день, после ночного бдения и молитв, его похоронили. Да… вот она, Золотая змея!

XVII. КОКА

Над делянкой коки перед моей хижиной гуляет ветер. Покачиваются кустики, листья поворачиваются то лицевой, то тыльной стороной, и кажется, будто по грядкам катятся волны. От бесконечной смены светлых и темных тонов у меня рябит в глазах, но я все смотрю и смотрю. Я сижу, забравшись с ногами на камень, и вижу, как темнеет напоенный пряными запахами воздух. Это пахнут листья коки, рассыпанные для просушки на соседних делянках. Время сбора уже пришло, но я все еще никак не могу взяться за дело — дрожат руки, во всем теле какая-то смертельная усталость.

А кока все колышется, глядя на мое горе, колышется, будто хочет что-то сказать. Ее ягоды приманили множество голубей, они перелетают с куста на куст, тычутся клювом в маленькие красные точки и поют, поют в такт биению моего сердца. Не знаю, вырывается ли эта печальная песня из моей груди или, наоборот, входит в нее, поют ли это голуби или я пою? Песня у нас одна, как ее разделишь? Раньше я первым собирал и сушил коку, первым укладывал ее в корзины и, нагрузив ослов, отправлялся со своим товаром в горные селения. А теперь я совсем раскис, никак не могу взять себя в руки, и, хотя в голове у меня мутится от этих зеленых волн и грустные песни голубей кажутся мне моими собственными песнями, больше всего выбивает меня из колеи кока — уж очень она стала горькой.

Это началось в один то ли прекрасный, то ли злосчастный день. И вот как это было.

Флоринда долго грустила. Потом опять стала распевать свои песенки, и я уверен, что именно мне посчастливилось первым услышать ее.

Как-то раз рано утром я отправился к реке, туда, где под самой скалой, от которой начинается наша долина, растет густой тростник, — надо было нарезать стебли для дудок. И вдруг слышу — кто-то поет, да так чисто и звонко, что показалось мне, будто это не голос человеческий, а солнечный свет над долиной разливается. Пошел я на этот голос, точно пес по следу своего хозяина, хотелось посмотреть, кто поет. Оказывается, это Флоринда, кончила стирать, разделась догола и купается в свое удовольствие. А выстиранные рубашки побросала на тростник, и от них лениво поднимается пар.

Тело у Флоринды будто выточено из кедра. Глядя на нее, я вижу сад, где на отяжелевших ветвях мягко колышутся сочные плоды. Флоринда поет, а я чувствую, что песня эта — песня скал и горных ручьев, песня самой реки — запала мне в душу навсегда.

От беспредельно синих вод Мараньона на крепкое тело девушки ложится голубой отсвет. Ветер со свистом пробежал по тростниковым зарослям, будто заиграли сотни свирелей. А Флоринда все стоит обнаженная, одна, и вся природа любуется ее красотой. Даже неуклюжие каменные громады и те тянутся к ней своими острыми выступами. Тело у нее цвета обожженной глины, бедра крутые, живот округлый, груди высокие, налитые, на пухлых губах сияет улыбка. Огромные карие глаза, оттененные синевой, как у всех наших женщин, смотрят рассеянно, а гибкие руки весело шлепают по воде, играют прозрачными майскими струйками.

Я иду к ней, осторожно пробираясь сквозь тростник, и кричу каким-то чужим голосом:

— Флоринда!

Она испугалась, бросилась к берегу, что-то накинула на себя. Я не знаю, кто смотрит так, как она на меня посмотрела тогда, — голубка, сова или змея? Я все иду вперед, крадучись, будто пума, и вдруг слышу крик:

— Флоринда-а-а!

Я бросился наперерез через тростники, выбрался на тропинку и давай рубить направо и налево, себя не помня. Свистит мачете, стебли ложатся один за другим, еще, еще… И тогда появился дон Панчо, ее отец, с большим узлом белья.

— Где-то тут должна быть Флори…