Изменить стиль страницы

Большой, грузный вершник с лицом толстым, красным и жирным, как семга, каждый раз, когда портной задерживал движение, наскакивал на него конем и, перегнувшись с седла, бил нагайкой по сухой гармошке ребер. Фомочкин из последних сил бросался вперед. В глубоко запавших черных глазах его залегла глухая, безысходная тоска.

Соломон Брахман, старческие серебряные кудри которого были испачканы запекшейся кровью, шел, низко опустив голову. Замученный ли пытками тюремщиков и страхом перед неотвратимо надвигающимся на него, задумавшийся ли о будущем родины, за которую он шел на казнь, — кто разгадает?!

Поравнявшись с оврагом, Соломон Брахман поднял голову, окинул идущих рядом с ним товарищей взглядом и… ободряюще улыбнулся.

Что старый часовщик именно улыбнулся, пораженный Гордей Мироныч с гордостью рассказывал потом «своим», как свидетельство несокрушимой силы большевистского духа.

Евдоким Захарчук с чугунно-черным, распухшим лицом шел, беспокойно поворачивая голову.

Матрос, в первый раз выведенный на свет божий из подвала темной одиночки, где его продержали около полугода, тщетно пытался увидеть зеленый мир. Рассмотреть хотя бы травинку, жаворонка, звеневшего над головой.

Радость простора, хрустальная чистота и свежесть раннего утра, шум близкой реки — все это, после гнилой каменной дыры, в которой он задыхался столько ночей и дней, опьянили его. Вобрать и воздух, и немолчный звон воды на перекатах, и горький на рассвете запах полыни. Обнять землю, теплую под босыми ногами, родную землю, о которой изболелась живая его душа. Нескованной рукой матрос все время пытался раскрыть хотя бы один заплывший глаз и не мог.

Великан Алексей Хайгин смотрел прямо перед собой — в заречные луга: там, в двух километрах от города, казацкие надельные покосы. Голубые окна озер, грозди сизо-черной, с дымчатым налетом ежевики в зарослях терпко пахнущего хмеля по тальникам…

«Парочку бы гранат!» — задыхался от злобы Гордей Мироныч.

В слободке молодежь доигрывала короткую летнюю ночь. Гармонист на одних басовых нотах вел проголосную песню, и чей-то низкий, бархатисто-грудной женский голос слаженно выводил:

Ах, во реченьке водица холодна,
У Ивана жена молода…

Сам баянист и запевала, Алексей Хайгин встряхнул кудрявыми волосами, повернул в сторону слободки крупную голову и чутко ловил слова песни.

Прилетели гуси серые,
замутили воду светлую, —

тише донеслось из-за реки.

И уже совсем тихо, так, что и Гордей Мироныч не расслышал начала нового куплета, а схватил только самый конец, исполненный с хватающим за душу выстоном:

…дожидалася, пока вода устоялася…

Четыре связанных за руки товарища прошли. Прошли конвоиры с взятыми на изготовку винтовками. Группа конников проплыла мимо затуманенных глаз Корнева. И только лишь последние колчаковцы скрылись за поворотом крепостного вала, Гордей Мироныч спустился на дно оврага и пошел в город. Движение конвоя, лязг оружия некоторое время еще слышны были ему.

«Сейчас повернут на обрыв!»

…Прислушивающийся к словам песни Алексей Хайгин, ободряюще улыбнувшийся товарищам старый Соломон Брахман, матрос с чугунно-черным, безглазым лицом, портной Фомочкин стояли перед его глазами. Слова песни: «Прилетели гуси серые, замутили воду светлую» — звенели в его ушах.

Глава XI

— Ровно в двенадцать в комендантском управлении. Повтори: писарь унтер-офицер Михаил Окаемов.

Гордей Мироныч повторил слова комитетчика.

— Мишу Окаемова ни с кем не спутаешь: высокий, плечи борца, талия балерины. Усы — в горсть не захватишь, и черны, как вакса. Брови — под стать усам… Одним словом, из всех отменный, — к нему и подходи. Ну, товарищ Корнев, добрый час…

Старший унтер-офицер Окаемов и точно выделялся из всех писарей и военных чиновников комендантского управления. Смуглолицый, с девически нежным пушком на гордом, властном лице, с карими глазами в таких густых и черных ресницах, что тень от них падала на матовые щеки. Смелые, широко распахнутые, как крылья взлетающего орла, черные брови, густые, пышные усы над красиво вырезанными губами. Сухой прямой нос, гладко выбритый, голубовато-сизый круглый подбородок, — таких мужчин Корнев видел только на картинках.

Мундир в талию, сверкающие пуговицы, серебряные нашивки на погонах — все на Окаемове выглядело не так, как на других. Белоснежный платок, надушенный тонкими духами, распространявшимися по всей комнате, когда его неуловимо быстрым движением Окаемов встряхнул, прежде чем поднести к сочным своим губам, массивный серебряный портсигар, по крышке которого он поколачивал куркою толстой папиросы, — все вызывало восхищение Гордея Корнева.

«И этот молодец — наш!»

В управлении было людно, входили и выходили вестовые с замызганными разносными книгами под мышкой.

В глубину комнат, откуда несся пулеметный треск ундервудов, гремя саблей, прошел офицер в белом кителе, с лысиной во всю голову, проносились писаря, слонялись какие-то два толстяка штатских — во френчах и необъятных галифе из японского сукна цвета хаки.

Корнев, побритый, подстриженный, в форме артиллерийского фейерверкера, пришел в управление без пяти минут двенадцать. Зеркало в передней отразило лицо партизана: без густой темной бороды, с коротко подстриженными волосами, он выглядел вдвое моложе того Гордея Корнева, который неделю назад пришел из тайги в город.

Гордей Мироныч уловил беглый взгляд Окаемова, брошенный на часы: «Ждет!»

Ровно в двенадцать Корнев вошел в большую светлую комнату комендантского управления. В простенке между двух окон, прямо против входной двери, письменный стол, заваленный бумагами. Над столом литографированный портрет верховного правителя адмирала Колчака в позолоченной раме.

За письменным столом Михаил Окаемов. Влево и вправо вдоль стен массивные шкафы с «делами», письменные столы со склонившимися за ними фигурами военных писарей.

Окаемов поднялся навстречу Корневу.

— Фейерверкер Горбылев? Григорий Григорьевич? — быстро спросил он и посмотрел Корневу повыше переносицы.

— Так точно! — громко ответил Гордей Мироныч.

— Распишись вот здесь! — указал он в книге длинным, красиво отточенным ногтем.

Корнев нагнулся над столом и неловко взял в толстые свои пальцы перо. Окаемов, указывая, где расписаться в книге, тоже склонился над столом и шепнул Гордею Миронычу:

— Начальнику тюрьмы отрапортуй, чтобы зазвенело в ушах, — любит! Старший надзиратель Мамонов — истукан, но хитер! Будь осторожен… Иди! — грубо и громко закончил он.

Из той непринужденности, с какой, не изменяясь в лице, Окаемов сказал ему и о начальнике и о надзирателе тюрьмы, Корнев сделал вывод, что парень он действительно настоящий, хоть и пахнет от него, как от конфетки.

Гордей Мироныч вытянулся, взял под козырек и, круто повернувшись на каблуках, «дал» такую «ножку» от стола писаря, что дремавший в соседней комнате военный чиновник вздрогнул, как от выстрела, выставил в дверь крошечную голову на тонкой, куриной шее и, стараясь придать суровость пискливому, бабьему голосу, спросил:

— Что это у вас за плац-парады, Окаемов?

Михаил чуть заметно улыбнулся в пушистые свои усы.

— Новый надзиратель, господин военный чиновник. — И красавец писарь склонился над бумагами, удерживая расплывающуюся по лицу улыбку.

Окаемов был доволен: за последние два дня это был уже третий «надзиратель», посланный комитетом и оформленный им по всем правилам устава внутренней службы через комендантское управление. Три верных человека!..

* * *

Усть-утесовская колчаковская тюрьма, ее начальник — прапорщик запаса Подкорытов и старший надзиратель — девятипудовый идол, фельдфебель сверхсрочной службы Мамонов известны были во всей Сибири: у тюрем тоже есть свои прочно установившиеся репутации.