Глава XXI
На солнцевосходе проснулся и Алеша. Плечо, ноги, как показалось ему, болели еще больше. Чувство тревоги, с которой заснул он, не прошло за ночь.
Алеша с трудом сполз с нар и выбрался на крыльцо.
Пасечник молился в нескольких шагах от него. Вдохновенный молитвенный экстаз деда показался ему прекрасным. Он следил, как шевелятся его губы, как взметывается рука, сложенная в щепоть. Сам Алеша не верил в бога, но непосредственная, слепая вера других трогала его недоступной ему, какой-то поэтической сущностью. Чувство горечи, тревога бесследно испарились из романтически восторженной души его.
Но молитва пасечника и созерцательное настроение Алеши были прерваны волчьим воем. При первых звуках знакомой ему песни у Алеши мурашки пробежали по телу. Как и в предыдущую ночь, на вой матерого разноголосо отозвалось гнездо в соседнем ущелье.
Поликарп Поликарпович встал с колен, увидел Алешу и радостно улыбнулся.
— Проснулся, парень мой!.. — Поликарп Поликарпович подошел, похлопал Алешу по плечу. — Никак мои волчишки разбудили тебя? — спросил он Алешу.
— Как ваши? — удивился Алеша.
— Мои! — серьезно повторил пасечник. — Мои волки! Потому что сумежное с долинкой ущелье — мое надельное. А в нем аккуратно через год, много через два, волчица мечет волчат. А как только глазенки пролупятся у них, я — в ущелье. Нож за голяшку, винтовку за плечи — и к гнезду. Мечет же она из разу в раз в одном месте. И тут главное — волчицу из гнезда выжить. Бывает, и не застанешь ее — шляется. А ежели в гнезде — стрел дашь или огня подложишь, она и высигнет. И вот начнет крутиться поблизости. Иной раз напуск на тебя сделает. Ну, тут, конечно, еще раз стрелишь. И снова она отскочит. Тогда уж иди смело — и крючком: багорчик у меня такой есть. Да вот он стоит, — дед указал на заржавленный крючок, насаженный на тонкую пихтину. — Зачепишь какого и выудишь… А уж щенок об эту пору визг откроет — уши вянут… Волчица же на месте стоять не может — мечется, а ты на нее винтовкой нацелишься… Видит она, что ни с какого боку тебя не взять, выскочит на взлобок, поднимет морду в небо и вот-то завоет… Дура она, не знает, что не отбирать их и не убивать пришел я, а только на задних лапках сухие жилки подрежешь им и снова в логово поотпускаешь. Ну, управишься, руки об траву оботрешь, перекрестишь свое хозяйство — и домой. И уж о волках до самых снежков никакой тебе больше заботушки. Она их с материком[5] выкормит. А главное — в толк возьми, что никогда они твою скотинку не тронут, потому ты их сосед и тебя им обижать не с руки. А промышляют они верст за пять, а то и за десять от своего гнезда. Зверь — зверь, а шалобаном[6] соображает: зарежь-ка, скажем, он у меня Маньку — да я его со всем гнездом… Вот он и норовит подальше на стороне разбойничать.
Алеше хотелось сообщить пасечнику о встрече с волками, но, увлекшись, дед продолжал рассказ:
— По первозимку волчата станут с добрую собаку, и шкуры у них выкунеют — сизые с искрой, тогда идешь снимать урожай. Тут даже и пуль не расходуешь, возьмешь только батожок поувесистей и отправишься. А у них и разгулка-то всего, что свое ущелье. Куда он побежит с подрезанными-то жилами? Кружится раскорячкой на ста саженях, задние ноги у него срастутся крючком. Одним словом, плохая их тут положенья. Все равно что твое дело с израненными ногами.
Поликарп Поликарпович взглянул на Алешу и засмеялся:
— Пешком его в любой момент настигнешь… Смехота… Ускребается он от тебя на култышках по снегу, а ты идешь к нему, и вот он подожмется весь таким манером. — Дед Басаргин втянул голову в плечи и пригнулся. — Хвостишка, как у побитой собаки, меж ног, а сам норовит в куст забиться. Зубы ощерит, щелкает и прожигает тебя глазами наскрозь… А глаза у него в ту пору зеленые, доспеются, как у змеи. Ударишь его раз-другой по пятачку — из ноздрей юшка потечет, распустится весь, обмякнет — и готов. На полусотку с гнезда вытягивают. А полусотка, сам знаешь, что значит в нашем хозяйстве… Вот и теперь растят шкуры мои волки, а к осени, бог поможет, сыну в хозяйство и разоставок. Самому мне больше, чем гривенник богу на свечку, не требуется. Ну, а сыну — помощь. У него семья. Одних внуков у меня шестеро… Вот я и промышляю для них чем бог пошлет… А так, чтоб самому — боже упаси! Только и нужно мне грешное тело прикрыть да угодникам на свечки…
Алеша рассказал деду, как он попал к логову и как два серых матерых волка «вели» в ущелье огромную свинью.
Дед схватился за живот и присел, трясясь от смеха.
— Да это… это га-а-а… Это га-а… — бессвязно выкрикивал пасечник; из голубых его глаз покатились слезинки.
Алеша долго не мог понять смысла его слов.
— Ганькину они, пасечника из Аблакетской речки, свинью утарабанили, — объяснил он, утерев слезы. — Вот-то почертыхается, старый пес. Вот побегает, почушкает свою Ховрю, — и дед снова захохотал весело и беспечно.
И во время рассказа о волчатах, и теперь, когда дед смеялся над бедой соседа, Алеша думал, как рядом с добротой и кротостью в старике уживается жестокость. Но чувство любви и восторженной признательности к деду тотчас же нашло оправдание его поступкам:
«Он как природа — прост и мудр. Велик и жесток. Попробуй сердиться на гром, убивающий путника в грозу».
Алеша вспомнил рассказ деда о семье, о внуках, для которых он живет и бескорыстно работает.
«Да это же король Лир!..»
Дед осматривал ульи, доил козу Маньку, а Алеша лежал на полянке и, подставив ноги солнцу, смотрел на неторопливые движения пасечника.
— Ну, парень мой, и проголодаться пора. Я ухой тебя свеженькой угощу. У меня рядом в омуте четыре харюза добреющих кормятся…
Старик взял удочку и пошел к речке. Вскоре он пришел к Алеше с двумя крупными крапчатыми рыбами.
— Уж и уха же будет, парень мой!
— Смотрю я на вас, Поликарп Поликарпович, вы кудесник. Вы прямо лесной кудесник. И птицы, и рыбы, и пчелы, и волки — все вам подвластны…
Алеша прожил на пасеке семь дней. Рану на плече затянуло. Ссадины и проколы тоже подживали. На месте отваливающихся струпьев белела новая кожа. Алеша посмотрел на свои ноги и закричал:
— Дед! Смотрите! Смотрите! Через день я плясать смогу.
Алеша повеселел, пробовал играть на пасечниковой жалейке.
Все чаще он заговаривал с Поликарпом Поликарповичем об уходе в глубь гор. И каждый раз Алеша замечал, что красивое лицо деда хмурилось, а голубые глаза становились беспокойными, скорбными.
«Как он привязался ко мне!»
И Алеша, щадя пасечника, старался реже напоминать о минуте разлуки, продолжал ходить с костылем, хотя потребности в нем и не было.
В последние дни дед окончательно утратил спокойствие: потерял аппетит, тяжело вздыхал, не брался за жалейку, часто и подолгу смотрел в сторону города.
«Ну и где пропал? Где пропал человек?..»
От сына пасечник слыхал о восстании в тюрьме, знал, что разыскивают убежавших большевиков. Старик ждал его на пасеку с запасом печеного хлеба. От сына же узнал пасечник о денежных наградах, об обещанных производствах за поимку большевиков. Поликарпа Поликарповича, бывшего вахмистра и георгиевского кавалера всех степеней, огорчало, что сын его за всю свою службу, несмотря на усердие, оставался строевым казаком.
Вот почему с первого же дня появления беглеца на пасеке Поликарп Поликарпович Басаргин твердо решил, что поимку большевика объявит по начальству сын: «И деньги, и производство!..»
И вдруг — сын словно пропал, а беглец засматривается на горы и только и думает об уходе.
«Да ведь как обводит, как подъезжает! Любящим, чуть ли не сыном родным прикинулся. Посмотрим, кто кого перехитрит…»
Вечером долго засиделись у костра. Алеша был особенно оживлен: первый раз сегодня без боли он поднял раненую руку в уровень с плечом.
В печальных глазах деда Алеша видел тоску близкой разлуки. Мальчику хотелось сгладить печаль старика, рассеять его мрачные мысли, и он стал рассказывать о Москве, о своем отце, о сборах в экспедицию.