Константин Садокович наполнил стопку и протянул Соломее:
— Пьете?
— Не пьют, говорила маманюшка, только на небеси, а здесь — кому ни поднеси! — и лихо опрокинула водку в рот. Опрокинув, тряхнула перевернутой стопкой: глядите, дескать, не осталось ни капельки! Потом отщипнула корочку хлеба, понюхала и сказала: Дай бог не последнюю…
Мужчины тоже выпили не без удовольствия, но молча, и тотчас же принялись за жареных линей.
Хозяйка села напротив Боголепова и не сводила с него глаз. Лишь только гости очистили сковородку. Соломея сорвалась со стула, и, подрагивая бедрами, вышла. Через мгновение она внесла на вытянутых руках клокочущий самовар и, отворачивая в сторону пылающее лицо, сказала:
— А теперь я вас напою! — и рассмеялась воркующим, нежным смехом, хотя смешного в том, что она сказала, ничего не было.
Андрею казалось, что Соломея не вполне понимала и то, что говорит, и то, что делает. Как будто что-то темное, слепое властно распоряжалось ею.
— О горячем чае я еще в займище начал мечтать, — сказал Боголепов.
— Только о чае? — И снова игриво засмеялась.
— Убери сковороду и наливай! — прикрикнул Хрисанф Иванович. — Наливай, кому говорят?!
Соломея налила стаканы и опять уселась против Боголепова. Время от времени она вытирала концом платка потеющую верхнюю губу, покрытую темным пушком.
От настойки и горячего чая Андрей раскраснелся и сидел, опустив глаза на блюдечко. Чувственная, грубая откровенность Соломеи смущала его. Ему было совестно смотреть на хозяина, на Леонтьева, на Боголепова.
Василий Николаевич тоже, как казалось Андрею, чувствовал себя неуютно, хотя после первого стакана чаю он и продолжил разговор с хозяином о его жизни на этом глухом озере и о зимней рыбалке. Андрей понимал, что заговорил Леонтьев лишь для того, чтобы отвлечься от каких-то тревоживших его мыслей.
— Привычны мы к одиночности, товарищ секретарь, так что это нам даже и ни к чему. Только вот без меня в деревне жена скучает… — смущенно закончил Хрисанф Иванович.
При этих словах и Андрей, и Боголепов заметили, как Леонтьев оборвал разговор и задумался. Потом он встал из-за стола и начал ходить по комнате.
Соломея, очевидно, еще не теряла надежды. Она как-то щурилась, норовя встретиться со взглядом Боголепова. И глаза ее все время поблескивали зазывно. Но Константин Садокович как будто не замечал этого и смотрел куда-то в сторону. Подчеркнутое его равнодушие взбесило наконец Соломею. Она резко поднялась и заговорила язвительно:
— Гости-то, видать, после хлеба-соли о спокое без памяти мечтают… Стелить, что ли, тятенька?
— Стели, стели, нечего тебе тут… — Хрисанф Иванович повернулся к Леонтьеву и заговорил извинительно: — Конечно, скучает старуха… Тридцать лет прожили, поперечного слова между нами не было.
А Соломея стояла, слушала, но, занятая своими мыслями, ничего не слышала и бессознательным движением оправляла прическу.
— Я кому сказал?! — Хрисанф Иванович сверкнул на сноху злыми глазами.
Соломея обвела гостей хмельным взглядом, пожала крутыми плечами, как бы говоря: «Что с таким сивым мужиком сделаешь?» — и враскачку пошла стелить постели.
…Боголепов уснул, лишь только положил голову на подушку. Андрей лежал рядом на кошме и с завистью слушал богатырский его храп. Он чувствовал, что заснет не скоро. Перед глазами стояло глухое займище, чудились налетающие гуси… А Леонтьев продолжал молча ходить из угла в угол и думал о чем-то своем.
Вошла Соломея. Она, очевидно, тоже собиралась ложиться спать: верхние пуговицы пестрого платья расстегнуты. С негодованием она взглянула на спящего Боголепова и, круто повернувшись, вышла, сердито хлопнув дверью.
Леонтьев, внимательно наблюдавший за Соломеей, вдруг негромко, но убежденно-твердо сказал:
— Нет, не может! Не такая она… — и улыбнулся.
Андрей вопросительно посмотрел на Леонтьева, но тот не заметил его взгляда.
В кухне загремела посуда, послышались приглушенные сердитые голоса свекра и снохи. Потом что-то с грохотом покатилось по полу, и в горницу поспешно вошел Хрисанф Иванович. Отдуваясь, он сел на лавку. Леонтьев повернулся к нему, но рыбак не поднял глаз. Подвинув к себе недовязанную сеть, он привычными движениями начал мотать петлю за петлей. Наклоненное бородатое лицо его с сердито выпяченными толстыми губами было строго и значительно.
Леонтьев наблюдал, как загрубелые от воды и ветра пальцы рыбака с деревянным челноком быстро летали у оструганной дощечки, и чувствовал, что хозяин взялся за сеть, а сам прислушивался к тому, что происходит на кухне. Вот он не выдержал, отодвинул сеть и бесшумно подошел к двери на кухню. Послушал и вернулся на место.
— Не спит, — негромко сказал он Леонтьеву. — Теперь всю ночь не уснет. До чего же, прости господи, мучает ее это самое… — В голосе Хрисанфа Ивановича звучали и осуждение, и стыд, и жалость. — Что тут можно поделать, товарищ районный секретарь?
Он говорил раздумчиво, не спеша и не глядя на Леонтьева.
— Духовных запросов маловато. В юности не научили, как надо жить и работать, как бороться с необузданными страстями, — вот и вышла краля.
И в полуприкрытых глазах Леонтьева и в его словах о Солке Андрей уловил какой-то недосказанный смысл. Таким Андрей еще никогда не видел Леонтьева, говорившего обычно прямо и ясно. «В чем же тут дело?» — недоумевал молодой агроном.
А Леонтьев все с тем же отсутствующим взглядом стал развивать занимавшую его мысль:
— У каждого человека должны быть твердые моральные правила, переступать которые в угоду своевольному, низменному…
— Постой, погоди, Василий Николаич, — неожиданно прервал его все время напряженно думавший о чем-то рыбак. — Послушай про мое горе… — Хрисанф Иванович отодвинул сеть. — А кто виноват в том, что Солка на стенку лезет?
Леонтьев только было собрался ответить, но собеседник схватил его за руку и сказал:
— Нет, сперва досконально… Не хочу я, чтобы ты, районный секретарь, ошибся в моем вопросе… — Хрисанф Иванович замялся.
Леонтьев с любопытством смотрел на рыбака, взявшего снова в руки челнок и снова положившего его на лавку.
— Чтобы брякнул такое… Одним словом, раз такой случай, как говорится, у всякого своя грызь, и хоть крута гора, да миновать нельзя…
Лицо рыбака выражало непреклонную решимость.
— Врать не буду, господь убьет, — продолжал он минуту спустя. — Жили мы в нашем «Урожае» спроть людей не последние. Двух сынов вырастили, выучили. Старшего оженили еще до войны, сейчас он механиком в эмтээс. Отделили. Построился. Младший, Ванечка, прибыл со службы танкистом и тоже заступил комбайнером. Красотой, ростом он в мать. Двухпудовой гирей крестится: одним словом, осилок! А уж ловок — никто в области побороть не может. И повадился он в район. Как суббота — в Маральи Рожки. Попользовались слушком — влюбился намертво. Поехали, посмотрели: не девка — молонья! На все удалая. Трудодней — больше всех, из себя — ломоть с маслом. Не нравилось мне, что без отца выросла, не к душе была и мамонька: хвастлива. Ну, думаю, не с мамонькой жить Ивану. Высватали. Свадьбу сыграли. Присматриваюсь — хороша! И на ногу крута, и на разговор выносна. Правда, прихвастнуть тоже любит, а я до смерти хвастовства не люблю, хотя, как говорится, с хвастовства не тощают и не толстеют… Живут год — не нарадуемся. А потом трах — недород: выгорел хлеб. На трудодень по сто грамм. На другой год и того меньше… Зашатался наш «Урожай». А тут возьми и не поладь Ванечка с Кочкиным, это с бывшим-то директором эмтээс, — уволил он его. А у меня на беду руки опухли, — полгода не рыбалил. Побился, побился Иван и подался в город: не на картошке же сидеть! Устроился шофером такси. День работает, ночь спит у сродственников; теснота — в одной комнатушке семеро. Работает и живет он в городе, а Солка — с нами. Дело молодое — он без жены, она без мужа. И вот, чуем, пошло у них вперекосицу. Слышно, Ваня сударку завел. Крепилась Солка, крепилась и тоже сорвалась с нарезов: тому моргнула, этому улыбнулась. Какой остался холостяжник, притравился к нашему двору… Прямо со всего села, как на свадьбу. Плетни все повалили, овощу попритоптали…