Изменить стиль страницы

— Нет, нет, сейчас мне некогда, я оставлю у вас чемоданишко свой и зайду попозже, вечером, часов в 10–11. Спать не будете?

— Да что спрашиваешь? Приходи в любое время, я винца достану.

Вышел Илья. На трамвай садился последним, чтобы проверить, не следит ли кто за ним. Внутри изучил всех внимательно и будто небрежно, и довольный наблюдениями успокоился.

Выпрыгнул в Нахичевани на первой линии, направился вниз, к Дону. Прошел через калитку, во двор, там — флигелек Спросил Левченко. Указали. Входит в квартиру, словно ступает в пустоте: «А что, если его арестовали и на его место посадили шпика?»

Постучал. Вошел. В комнате — бледный, узколицый с обрубком руки. Илья в недоумении. «Он, оказывается, без руки? Почему же не сказали в Донбюро об этом?» Называет пароль:

— Я от Петра Николаевича, здравствуйте…

И тот в недоумении. В колючих глазах — подозрение, тревога.

— От какого Петра Николаевича? Я что-то не помню…

Неловкое замешательство. Но обрубок руки… не могли же, вместо двурукого, посадить однорукого? А заменить одного инвалида другим, подобрать под приметы не так-то легко. И потом — тревога.

Илья видит, что дело имеет с подпольником, но ему нужно доказать, что он сам подпольник.

— Как же не знаете? Оттуда… — он махнул неопределенно и намекающе рукой, — с той стороны… Ну, Френкеля, может-быть, знаете?… (Клюнуло чуть-чуть). Он мне еще весной о вас в Курске рассказывал…

«Чорт возьми, он начинает совсем теряться. Неужели принимает за шпика? А что, если рискнуть? В случае чего — тягу дам: ведь он не ожидал, засады же не приготовлено?»

— Я из Донбюро. У меня есть документы на полотне. Сейчас покажу, распорю воротник. Почему вы не понимаете пароля? Я — от Петра Николаевича… Сейчас… (А сам волнуется, нервничать начинает). Пожалуйста. Узнаете подпись Френкеля? Нас двое приехало. Курьер, этот взбалмошный, заехал к отцу, он на Матвеевом Кургане живет…

— Так-то так, но пароль-то уже переменили. Кого вы еще знаете тут?

— Мне говорили про Мурлычева, Шмидта, две девушки недавно посланы сюда. Курьер завтра будет.

— Ну, хорошо. Я переговорю с ребятами; вы заходите ко мне завтра, под вечер, но только засветло, а то с шести часов облавы начинаются.

— Остановиться есть где? Самому неудобно искать: знакомых много, да и неизвестно на кого нарвешься… На сегодня-то у меня есть.

— Устроим. Так до завтра.

Георгий у курсисток.

Георгий тем временем взбудоражил десятка два курсисток. Возбужденный удачным приездом, кипучей жизнью большого города, видом громадных, стройных, ласкающих глаз зданий; подмываемый ребяческим желанием поразить сердце любимой девушки и заодно всех ее подруг, — он побежал в общежитие курсисток. Там его хорошо знали; весной часто хаживал туда, козыряя своим бандитским видом; но он тоже знал не хуже, что в той комнате, где живет «она», нет «казакоманок», а пассивные казачки ему не опасны, потому что он сам — казак. Знал он также традиции учащейся молодежи, вкоренившиеся веками: выдавать — позорно.

С первых же слов он признался, что привез из Советской России кучу новостей. Курсистки сбежались, порывисто дыша, повешались друг-дружке на плечи и, опасливо поглядывая на дверь, тормошили его вопросами. Георгий восседал в заговорщическом кругу, как именинник, и рос в своих глазах, чувствуя себя в центре внимания цветника девушек, приятно пахнущих своими кудряшками, стреляющих глазками обещающими, дерзкими или жгучими. Но почему она, его голубоглазая светлая шатенка Вера, не оживлена? Или она не ценит его молодечества?

Он первым долгом решительно разбил все клеветнические обвинения против Советов и Красной армии: национализацию женщин белые газеты выдумали, сам Георгий примером: ни одной жены не имеет; насчет грабежей — враки, все армии от ныне и до века грабили и грабить будут; но Красная армия борется против собственности и за грабежи там расстреливают.

Там дисциплина, как в германской армии. Детей никто не отнимает — хоть по дюжине разводите, никто вам худого слова. Насчет конины — сущая правда, он сам ее ел, вкусная, в роде дичи, если приготовить с подливой (несколько курсисток выбежало на воздух). Георгий смекнул, что не туда загнул и поправился:

— Но ее не заставляют есть, это все белые генералы виноваты, что отрезали весь юг и хотят заморить север голодом. А мы не унываем. Пройдешь по улице — не поверишь: народ упитанный, здоровый, веселый. Ведь живуха-то какая! В театры, куда хочешь — бесплатно; в университете учиться — бесплатно; хочешь детей воспитать по-научному — отдавай в ясли или в детский дом — бесплатно; по железной дороге ехать — бесплатно. Правда, по закону еще полагается билеты брать, да жизнь так бурно прет вперед, что не успевают законы менять. Поэтому билетов никто не берет. На станции сгонят. Но труда не составляет на ходу вскочить… А какие празднества!.. Вот бы посмотрели! Иллюминации; дома раскрашивают, как яички; в Москве, говорят, даже деревья в красный цвет перекрасили. А какие бурные манифестации! — он полез в карман и развернул красную повязку, на которой под серпом и молотом значилось: «Пролетарии всех стран, соединяйтесь!». Это он оставил на память. Для большего эффекта начал прилаживать ее на свой левый рукав.

Зачарованные курсистки притихли, мечтательно слушали, не смея прерывать его. Да он и не давал им опомниться. Порадовал, что со дня на день будет мировая революция, что Болгария, Венгрия, Италия, Германия уже наши. Только дурачки могут тешить себя, что Советская Россия в кольце. Ее сжимают, а мы расползаемся в тылы белых. Рассказал о свободах, о кипучей работе заводов, о бесконечных митингах, которыми утоляют голод, о крестьянских коммунах, которые растут, как грибы. Коммунами курсистки заинтересовались особенно, так как среди них было много хуторских и станичных казачек. Тут уже ему пришлось туго, так как о коммунах ничего не знал, прочитал всего пару брошюрок, а его забрасывали вопросами: не дерутся ли бабы за куски материи; как они готовят, как кормят своих и чужих детей; не имеют ли в коммуне своих сундуков, куда запрятывали бы на всякий случай добро. А самые бойкие интимными вопросами интересовались: как, например, ночуют в коммунах: попарно или на разных половинах, в общежитиях; если попарно, то откуда в деревнях такие большие дома, а если в общежитиях, то где же встречаются муж и жена, особенно зимой. Георгий положился на свое чутье и благополучно выкрутился. Не из жизни черпал доводы, а из пары прочитанных брошюрок да программы партии. В заключение, он попросил их никому не говорить, кто он — два десятка голосов уверили его, что никто, кроме них, не будет знать. Наконец, он под строжайшим секретом спросил их, где бы ему на первое время остановиться. Вера подошла к нему и серьезно, холодновато предложила квартиру Лели.

У Лели.

Вечером снова встретились товарищи, поделились новостями, пошли к Леле. Она уже их ждала и встретила с шумной радостью. Юная, едва сформировавшаяся, пухленькая, цветущая еврейка, она держалась полной хозяйкой дома; внимательно выпытала: не нужно ли им чего, настояла, чтобы они у нее ночевали, пока не найдут квартиры, наскоро собрала им ужин и, усевшись против них, повела оживленную беседу, расспрашивая о загадочной Советской стране.

Она горячо верила всему, что ей говорили, очевидно представляя с их слов не то, что они хотели передать, а то, что создавало ее почти детское восхищенное воображение. С первых же слов она узнала, что они приехали работать в подполье, пришла в восторг от их героизма, от того, что эти знаменитые революционеры-подпольники, которых она считала сверх’естественными, недосягаемыми, перед ней; она может иметь с ними общение и сейчас, и потом и, наконец, принять участие в их героической работе. Она пьянела от счастья.

Вскоре пришла Вера и спокойно с оттенком легкой иронии слушала беседу. У нее хрупкие, изящные пальчики. Георгий оживился, встряхивал кудрями, обжигал ее взглядами, тщетно силясь оживить ее, втянуть в разговор и разгадать ее, но это не удавалось. Может быть, потому и влекло его к ней, что он так легко и просто подходил к другим девушкам, они порой баловались с ним, как с девчонкой, а она была неприступна.