Изменить стиль страницы

— Ах ты, значит!.. Возле железной дороги все опустошил, и тебе еще мало — в Сурру полез?

Питкасте удивленно поднял голову. Уж не злится ли старый Михкель? Ишь ты, и впрямь на то похоже, глазищи словно угли горят. Не понимая, чем он так досадил хозяину, Питкасте примирительно улыбнулся.

— А я-то здесь при чем? Ведь приказано!

— Еще ягненочком прикидывается! Если б в Туликсааре с самого начала рубили как полагается, по твердому плану, не пришлось бы теперь в Сурру валить разом столько лесу. Этого вы и добивались с Осмусом.

Питкасте всегда считал Нугиса чудаком, он бы и сейчас не обратил большого внимания на его слова, но упоминание об Осмусе больно его задело.

— Чего ты сюда Осмуса припутываешь? И еще строишь такое лицо, будто мы бог весть какие преступники. Лесопункт и лесничество должны работать рука об руку. Еще скажи мне спасибо, что твоего Сурру так долго не трогали.

— Дожидайся! Одно — когда понемногу валят, из года в год, и другое — когда так, разом. Сердце заходится.

Питкасте покачал головой. Стареет сурруский Нугис, — всегда молодцом держался, а теперь, видно, совсем одряхлел, в детство впадает. Лесу-то снимут каких-нибудь два дерева, а он такую ламентацию закатил, что просто смех берет.

И, чтобы успокоить старика, он сказал:

— Да что ты старое вспоминаешь? А нынче, если кто и виноват, то новый лесничий. Ему все не так, все перевернуть надо вверх тормашками.

Питкасте запнулся, так как вид Нугиса ему не понравился. Он надеялся на одобрение, потому что хорошо помнил, как однажды старик обозлился на Реммельгаса и удрал из его кабинета. Но внезапно этот леший так помрачнел, что, казалось, того и гляди с кулаками кинется.

— На лесничего ты не наговаривай! — сказал он тихо и раздельно.

— Спокойней, папа!

В дверях задней комнаты стояла Анне. На ее заспанной щеке еще был виден отпечатавшийся узор кружевной наволочки.

Нугис вполоборота посмотрел на дочь. Он стоял посреди комнаты, расставив ноги, высокий, крепкий, и, хотя его волосы и усы уже посеребрились, трудно было дать ему шестьдесят лет.

— Новый лесничий сажает лес, углубляет реку, прокладывает канавы на болоте: он имеет право загнать Осмуса в вековой лес. А вот с тобой, Питкасте, я не пойду замерять лесосеки.

Спокойно, словно разговор шел о самой пустой вещи на свете, он взял трубку, спички и ушел.

Питкасте обиделся, но он не знал, как выразить свое недовольство. Он — объездчик, а лесник сперва изругал его, потом отказался с ним работать. Это же… черт знает что! Даже дочери своей не постеснялся, такой милой девушки, на которую и впрямь можно заглядеться. Но что же ему делать? По правде говоря, надо бы поднять крик, наскандалить и так хлопнуть кулаком по столу, чтоб с потолка штукатурка посыпалась…

Питкасте медленно свернул карту и сложил свои бумаги. Что ему еще оставалось? Ничего больше, как сидеть, опустив голову, да разглядывать свои жилистые руки, лежавшие на столе. Ему вдруг стало жаль самого себя, у него даже в горле защипало. С каким жаром, с каким рвением он ринулся в Сурру, готовый продираться сквозь любые болота, топи и реки. Лесник будто окатил его холодной водой, а ему и крыть было нечем, — по совести говоря, старый черт имел на это право. И вот он сидит тут дурак дураком.

Анне колола лучину, что-то напевая вполголоса. Это еще больше расстроило Питкасте: даже эта стрекоза ни во что его не ставит. Человек переживает, а она поет. Совсем они тут одичали в своей трущобе, для них что человек, что чурка бесчувственная — все едино.

Не придумав для себя ничего утешительного, Питкасте поднялся и стал беспорядочно запихивать бумаги в потрепанный портфель, замки которого давно испортились и который перевязывался измочаленной веревкой. Анне упрекнула его:

— Потише, карту сомнете… — Так как Питкасте ничего не ответил, она спросила: — Уже уходите?

— Конечно.

— А распоряжение лесничего? Что же вы скажете, если он спросит, сколько лесосек замерено?

— А что же, я один буду разве замерять?

— Садитесь.

— Зачем?

И девушка невнятно произнесла какое-то слово, очень похожее на «размазню». Ее тон был настолько решительным, что Питкасте опустился на скамью. Анне поджарила сала, разбила о край сковородки несколько яиц и принялась поправлять горевшие в плите дрова, словно забыв о существовании Питкасте. Объездчик барабанил пальцами по столу и молча ждал. Мучительное это было занятие, но что ему оставалось делать?

Анне только что переложила яичницу со сковородки на тарелку, когда на кухню вернулся Нугис, который, повесив на гвоздь свою большую трубку, сел на прежнее место. Проскользнувшая вслед за ним Кирр повертелась вокруг Анне и, вспрыгнув к Нугису на колени, улеглась. Если бы выдра умела говорить и если бы ее стали спрашивать, она рассказала бы о том, как лесник выкурил подряд три трубки самосада, высушенного в печке, отравляя чистейший утренний воздух. Она уж даже сердито зафыркала на хозяина. Но выдру никто ни о чем не расспрашивал, а сам Нугис, может быть, и не помнил, сколько выкурил трубок, потому что он думал сейчас о другом.

— Откуда начнем? — опросил он.

— О чем ты? — оторопел Питкасте.

— Можно бы зайти с Кяанис-озера, но, по-моему, правильней начать с Ээсниду.

Питкасте глотнул воздух и принялся судорожно развязывать веревочку на портфеле, но та запуталась, а пальцы его почему-то дрожали, и прошло несколько минут, прежде чем он вновь расстелил на столе карту.

— Ты считаешь, что отсюда? — И он провел пальцем по карте.

— Нет, отсюда. — Нугис взял руку Питкасте и ткнул его пальцем в южный склон Каарнамяэ.

Он знал, какие участки лесничий предназначил к рубке. Реммельгас показывал их Нугису и спрашивал, согласен ли он, не предложит ли чего-нибудь другого. Он бы уж предложил, он бы поспорил, он бы разнес и даже высмеял план Реммельгаса, найдись в нем хоть какая-нибудь промашка. Но, к сожалению, план был правильный.

Молча позавтракали. Потом без долгих разговоров собрали все инструменты и отправились к синевшим вдалеке холмам Каарнамяэ: впереди, вожаком, — Нугис, за ним его легконогая дочь, а позади всех волочился долговязый объездчик.

Питкасте вскоре забыл о своей обиде и завел шутливый разговор с Анне. Потом он вдруг заметил шагах в десяти зайчишку, который сидел на задних лапах и, подняв одно ухо, прислушивался к людским голосам. Решив спугнуть серого, он отчаянно засвистел и заулюлюкал. После этого он стал подражать крику разъяренной рыси, и с таким успехом, что две косули, щипавшие весеннюю траву, взмахнув белыми хвостиками, пустились наутек, высоко вскидывая ноги. Нугис хмурился. Он не понимал людей, которые становятся в лесу такими шумными. Ему случалось часами сидеть у оленьего пастбища, ни разу не пошевельнувшись, будто он был каменный. Иногда начинал идти снег и окутывал его всего, с усами, мягким белым покровом, отчего он становился похожим на усатую снежную бабу. Или вот бывало веселье, когда удавалось так осторожно подобраться к лисьей норе, что осторожная кума выводила при нем своих ребятишек порезвиться на солнышке. Разве смог бы он поднять ружье при виде такой умильной картины? Никогда! Другое дело — на честной охоте, когда огненно-рыжий зверь стрелой несется впереди задыхающихся собак.

Застучали топоры, упали деревья на будущих просеках, зашелестела, блестя в траве, серая лента рулетки. Наметив просеки, они приступили к оценке леса. Нугис и Анне ходили от дерева к дереву, обхватывая их длинными деревянными ножками циркуля, выкликали породу и толщину дерева, а Питкасте заносил данные в счетный лист. Там, где не рос подлесок и где песчаная почва была покрыта мягким мхом, работалось легко. Но они не могли миновать густых зарослей, где лохматые елочки тесно переплетались друг с другом, где отовсюду торчали острые сухие сучья, где густые ветви царапали руки, хлестали по лицам и рвали одежду. Что-то колючее, сухое и шершавое все время сыпалось за воротники и соскальзывало вниз, щекоча и царапая спину.