Изменить стиль страницы

Гулкий, дробный стук в ворота сорвал Павла с кровати. Наскоро сунув в сапоги босые ноги, он выбежал на крыльцо. Отец стоял по ту сторону ворот и долбил их вишневым кнутовищем. Павел сбросил с железных крючков перекладину, широкими полами распахнулись тесовые ворота.

— С благополучием, батя?

Тимофей кивнул головой, взял мешки с нитками и заскрипел крутыми ступеньками крыльца. Молчание его зародило в Павле тревогу. Он посмотрел вслед отцу, подумал: «Неужто узнал? Кто ж бы это ему?..» — и повел лошадь во двор.

В курене Тимофея встретила его мать, полуслепая старуха. Она протирала пальцами одной руки слезившиеся глаза, а другой — тянула к пояснице кофточку, зацепившуюся за высокий горб. Тимофей положил у простенка мешки, разделся, сел за стол. Старуха накрошила хлеба в глубокую миску, вылила в нее кувшин молока, поставила на стол.

— Кормись, Тимоша, — и прислонилась горбом к печи, прикрыв ладонью беззубый, всегда полуоткрытый рот. Она долго смотрела на сына, разминая пальцами пергаментные, прошитые морщинками губы. Подошла к столу, села рядом, вздохнула.

— Грех на хуторе случился.

У Тимофея замерли желваки. Он поднял голову, вопросительно уставился на старуху.

— Семь рыбаков не возвернулись. На крыгах унесло.

— Не велик грех.

— Тяжкий сынок… — она покачала головой и заплакала.

Тимофей спокойно продолжал есть. Вошел Павел. Он постоял у порога, несмело прошел к печи, снял с задвижек портянки и стал переобуваться.

— Ну, Пашка, — заговорил Тимофей, выбирая из бороды крошки хлеба. — Ниток теперь в достатке. Вон сколько, — он указал на мешки.

Павел обматывал портянкой ногу и не смотрел на отца.

— И рыбку будут свежаком забирать. Прямо с баркаса. На все договоренность есть. Улов бы богатый господь послал.

Павел молчал. Согнувшись, он набивал на ногу тесный сапог. На бронзовые скуластые щеки падали пряди курчавых волос. Тимофей отодвинул чашку, пытливо посмотрел на сына.

— Пашка!

Павел разогнулся.

— Погляди на меня. Ну? Почему закручинился?

— Звезда под лед пошла, — Павел отвел глаза в сторону.

— Как это пошла?

— Утопла…

— Раз-зява! — закричал отец, приподнявшись. У него кровью налились глаза, подломились в коленках ноги. Опустился на скамейку, выдохнул:

— Сказывай.

Павел стал рассказывать о случившемся, украдкой бросая взгляды то на стенку, где висела короткая плеть, то на отца, вобравшего голову в плечи. Тимофей все ниже гнул косматую гриву волос и хмурил лицо, шевеля колечками усов. Он слушал сына, но не понимал ни одного слова. В его сознании горела мысль только о погибшей лошади и сетках, неизмеримая жадность мутила рассудок. Ударом ноги опрокинул стол, — плеснулось в воздухе сизое молоко, хрустко разбилась глиняная чашка. Старуха в испуге отшатнулась к окну, перекрестилась.

— Тимоша, молил бы бога, что он хоть сына-то…

— А кобылу? — затрясся Тимофей. — А сетки?

Он тяжело поднялся и повел глазами по прихожке. Старуха поспешно ушла в горницу. Тимофей хотел обратить свой гнев на бога, что часто делал украдкой от Павла, однако вовремя спохватился.

Он не верил в бога, но дома размашисто крестился для видимости. Сына держал в богобоязни и не выпускал из-под своей воли. Воспитанный покойной матерью в строгой набожности, Павел был кроток, и когда отец в порыве бешенства кричал: «Снимай штаны!», он, несмотря на то, что обладал огромной силой и мог бы постоять за себя, оголялся до коленок, покорно ложился на скамейку и молча, не шевелясь, горел под крепкими ударами плети.

«Ищет», — подумал Павел, не отрывая от плети тревожного взгляда. Чтобы не слышать хлестких слов, он опустил штаны и повалился на скамейку. Тимофей вздохнул, медленно прошел к вешалке, надел картуз, взял мешки и вышел из куреня. Павел выбежал на крыльцо: отец, пошатываясь, разбитой походкой шел по двору; заглянул в конюшню, в раздумье постоял и скрылся в амбаре.

Павел обхватил руками подпорку крыльца и прижался к ней лбом в мучительной тревоге: что с отцом?

Навалился грудью на высокие перила сходней и низко опустил отяжелевшую голову.

— Колокольчики-бубенчики! — вдруг раздался девичий выкрик.

Павел, встряхнув чубом, выпрямился, бросил взгляд через плечо на улицу.

— Почему закручинился? — Анка улыбнулась, закинув голову. — Ай штаны батька латал?

Павел цепко ухватился за перила. Слова Анки хлестнули по сердцу.

— Нет.

— Так ли? А почему в клуб перестал ходить?

«Издевается», — подумал он и, сощурив глаза, отвернулся.

Прежде они виделись каждый вечер, но, когда клуб перевели в отремонтированную церковь, встречи их прекратились. Анка проводила вечера в клубе, а Павел не ходил туда из-за религиозных убеждений. К тому же за этим строго следил отец.

— Ну? Придешь в клуб?

Павел посмотрел в бездонные зеленя Анкиных глаз. Три месяца назад из этих глаз хлынула на него теплая девичья ласка, на мгновенье затемнила разум…

— Почему молчишь? — спросила Анка.

— Не приду, — хмуро буркнул Павел.

— Почему?

Павел молчал.

— Эх ты, святитель. Жалко, что не достану, а то крепко потрепала бы тебя за кудри, — и она, круто повернувшись, ушла.

Павел услышал тяжелые шаги, от которых гнулся дощатый пол. Обернулся, увидел отца. Тимофей медленно шел к нему, опустив руки и тяжело дыша. Казалось, что крепкой грудью навалится на сына, сомнет его, бросит на пол. Но Тимофей вдруг остановился, слегка приподнял картуз.

— Доброго здоровья, Софрон Кузьмич. — И метнул на сына яростью сверкавший взгляд: — Ступай в курень.

Павел, уходя, украдкой посмотрел на улицу. У ворот, опершись на палку, стоял Панюхай и водил носом по воздуху. Тимофей сошел с крыльца, у калитки остановился. Не по душе ему был Панюхай. За дочку прятал в сердце злобу на него, за зеленоглазую Анку, что кружила Павлу голову, от молитв отбивала.

Нутром ненавидел, а внешне был приветлив с ним, помогал во всем. Дочка милиционером на хуторе состоит, как-никак — власть, и в случае беды какой — выручить сможет. Открыл калитку, руку протянул:

— Ко мне? — и в улыбке вымученной губы скривил.

— А к кому же еще? Завсегда к тебе, Тимофей Николаич.

— Говори, зачем?

— Городскими новостями побалуй.

— Нечем баловать, — Тимофей вздохнул. — Ни моточка ниток. Сорочка́ и в помине нету.

— Беда, — покачал головой Панюхай, поправляя на голове ситцевый платок. — А я-то думал, пойду, мол, к Николаичу, не добыл ли он чего в городе.

— И ниточки не привез. А тут еще грех случился. Десять перетяг и кобыла сгинули.

— А меня вовсе разорило море: последнюю конягу с сетками слопало. Беда. Старые сетки штопать нечем.

Панюхай без нужды перевязывал платок, щурил глаза, нюхал воздух. Он был огорчен неудачей, порывался уйти, но еще теплившаяся надежда удерживала его.

— Тебе с дочкой прямо хоть в комедию поступать.

Панюхай не понял.

— Ты по-бабьему, в платке ходишь, а дочка в шинель оделась.

— Чтоб не продуло. Ухо болит. А дочка же в стражниках состоит. В районе ее так уформили.

— И любо это?

— А чего ж. Теперь воля бабам дадена. Пущай свою сноровку кажут.

Он холодно попрощался и пошел не спеша.

— Погоди, — окликнул его Тимофей. Подошел к Панюхаю, положил на плечо руку. — Хоть и сам в беде, но помогу.

Панюхай вскинул голову. В его мутных глазах опять вспыхнула надежда.

— Не дослышал я. О чем ты, Николаич?

— Помогу тебе.

— Ниток дашь?

— Много не дам, но на штопку хватит.

Панюхай склонил на плечо голову, молчал.

— Только ты Анке покрепче хвоста накрути. Парню моему голову затмила, тускнеть стал. Боюсь, от бога и от меня отобьется. К тому же, срамотой нас изведут. — Тимофей склонился к Панюхаю: — По хутору слухи ходят, что они телесным грехом спутались.

— Поженить их, ежели так. Коробка покатилась, стало быть, крышку нашла. — Панюхай вытер концом платка глаза и добродушно улыбнулся.