Человек, не удивившись и опять же не убавив звука, кивнул и показал рукой на единственный в доме табурет. Стало понятно: он развлекался и это развлечение никак не хотел прекращать из-за незваного гостя. Пришел — так сиди и слушай. Потом будем говорить. Но Шохов еще и так понял хозяина: если пришел, значит, я тебе нужен, а раз нужен, можешь подождать. И вот что странно: все что угодно мог предполагать Шохов, входя в этот дом,— мы теперь понимаем, что Шохов как бы интуитивно искал его, зная от миленькой секретарши, что дом где-то в предместье города, а увидя огонь, сразу понял его источник,— но вот что было неожиданностью тут, в одиноком и как бы забытом месте,— ему не обрадовались, так же, как и не испугались. Здесь жили сами по себе, а он со своим визитом не воспринимался никак.

А как тятька драться стал, замахнулся скалкою,
А потом не помню кто — мне заехал палкою,
Тут все закружилося, тут все завертелося,
А потом не помню я, что со мной случилося...
Улица, улица, улица широкая,
До чего ты, улица, стала кривобо-ка-я!

Шохов со своего места, от печки, осмотрел небогатое жилище: изба была старая, видно купленная на вывоз. Бревна были плохо ошкурены и почернели от времени. Вместо пакли в стене торчал мох. Кровать была железная, общежитейская, под койкой чемодан. На окошках красные ситцевые занавески на капроновом шнуре. Вдоль стены лавка, тоже, видать, старая, широкая и удобная, с брошенным на нее овчинным полушубком. На полу, там и сям, какие-то детали, коробки, инструменты в виде плоскогубцев и массы отверток. То же и на столе. По правую руку от хозяина лежал паяльник, еще не остывший, от него тянулся к потолку синий завиток дыма.

В красному углу, там, где вешалась прежде икона (от нее еще осталась полочка), была приколота картинка с двумя пестрыми клоунами.

Магнитофон продолжал играть, а песне, какой-то шальной и широкой, но в чем-то уже и приятной, особенно в своем припеве про улицу, казалось, не будет конца.

Утром встал я раньше всех, морда вся помятая,
Фонари под глазьями, рыло стало страшное,
Весь пиджак изорватый, на нем жир от курицы,
Один сапог на столе, а другой на у-у-лице!

Хозяин хихикнул над заключительным куплетом и щелкнул переключателем. Прокрутил кассету в ту и другую сторону, внимательно следя за ней, ткнул отверткой, снова прокрутил и теперь повернулся к Шохову, поразив его сразу огромными серыми глазищами с таким детским незащищенным выражением, что стало понятно: он и песню слушал по-детски и не мог потому ее и прервать, что был увлечен.

— Зашел посмотреть,— сказал Шохов, теряясь под этим взглядом и не зная уже, как объяснить свой вечерний визит сюда, в избушку.

— Чего смотреть-то? — спросил хозяин неожиданно низким голосом, и Шохов сообразил теперь, что и голос на магнитофоне был его собственный, значит, он и развлекался тем, что записывал себя, а потом слушал. Занятно!

— Как живете? — спросил Шохов.— Как устроились и... вообще.

— Вы что, из жэка, что ли? — с любопытством, но вовсе без какого-либо заискивания произнес хозяин.

— Нет, нет! Я сам по себе, вчера прибыл.

— Откуда?

— Отовсюду. Надо тормознуться, то есть, говоря флотским языком, закинуть якоря до пенсии. Хочу свои двести получать. А когда ездишь, все теряешь.

— А зачем же ездишь?

Ишь ты, как тот кадровик. Зачем да зачем. Но Шохов не обиделся.

— Молод был. Пора остепениться. Пользы от поездок никакой не вышло.— Шохов посмотрел на хозяина, слушает ли, понимает, о чем идет речь. Тот слушал и, видно, понимал.— Одни потери,— повторил он.— Вещи, жилье... Семья, дети... Все потери, как ни крути.

Впервые, наверное, так определенно Шохов выразился. Не только для кого-то, но и для самого себя. Понимал и прежде, как не понимать. Но в то же время себя обманывал, да и не только себя. Привык лгать себе. И слова все, что подобаются в таких случаях, знал: о мобильности, о поисках места в жизни, о желании в молодости познать весь свет, испытать себя и свое призвание... Много, много разных защитных слов, но факт-то вещь упрямая, и вот теперь, сидя в полутемной избушечке, которая вдруг ему понравилась уже тем, что она такая была вообще, он все как на духу и выложил. Наверное, понимал, что перед ним человек, который ничем ему не повредит, но поймет его, не может не понять, ибо сам начинал, видать по всему, с начала, с нуля.

— А чего ты хочешь? — спросил хозяин прямо.

И Шохов услышал сочувствие к нему, желание его понять.

— Дом хочу иметь,— сказал он.

— Квартиру, что ли? — поинтересовался хозяин. Был в его вопросе скрытый подвох, Шохов это почувствовал сразу.

— Нет. Дом, — отвечал серьезно.— Хозяйство то есть.— И повторил свою выверенную формулу: — Человек без жилья пуст.

— Он, бывает, и с жильем не слишком-то полон,— возразил как бы шутя хозяин.

Шохов кивнул. Все верно. Жилье вовсе не спасение от одиночества и от пустоты, как и от бед. Но ведь не он же придумал это: «Мой дом — моя крепость». И не созидаем ли мы сами себя, не творим ли, когда творим вокруг себя эту тонкую скорлупку, и не выхолащиваемся ли, не скудеем ли, когда теряем ее?..

Может, и не совсем так выражался Шохов, но мысль-то была эта. Шохов рассчитывал на понимание, иначе жил бы человек в общежитии, а не на отшибе, в плохонькой, но своей избе.

Но хозяин покачал головой, вроде бы не соглашаясь. Конечно, без дома совсем нельзя. Это правда. Но ведь и дом — это призрачная защита в нашем таком непостоянном мире.

— А есть что-нибудь другое? — напрямик спросил Шохов.

Разговор затягивался и оттого, что в чем-то подвергал сомнению шоховские планы, был неприятен. Хозяин это понял, произнес миролюбиво:

— Да стройся, разве я тебе мешаю?

И широкоскулое губастое лицо его и особенно глаза засветились таким приятным дружеским светом, что сразу растаяла шоховская враждебность, возникшая невесть откуда.

Он тоже улыбнулся. Расслабляясь, спросил:

— Как зовут-то?

— Петрухой зови,— сказал хозяин.

— Ну, меня Григорием тогда. Григорий Афанасьевич Шохов.

— Вот что, Шохов,— произнес Петруха просто,— ты оставайся, если хочешь. Ты где остановился? В общежитии небось?

Шохов сказал, что в общаге его устроят, наверное, завтра, потому что он разговаривал с комендантом и тот вроде бы пообещал.

Петруха отмахнулся, услышав слова про коменданта.

— Агафонов, канцелярская крыса! — сказал без улыбки. — Я тут на него наорал однажды. Ты здесь, говорю, простынями заведуешь, а строишь из себя такую шишку! Тебя бы на производство вытащить и посмотреть, каков ты будешь, это тебе не простынями руководить!

— Похоже.

— Оставайся,— повторил Петруха. — Вон на лавке ложись и спи. Кстати, у тебя, кажется, есть тезка, башню из железа в Москве построил. Похожая фамилия. Самую высокую по тем временам башню-то, и первое радио и первое телевидение с этой башни... Не слыхал?

Шохов хоть и вправду не слышал, но отвечал так, что трудно было понять об этом.

— Мы из других, мы из вятских,— сказал он и стал примериваться к лавке; оказалось, удобно на ней лежать. Он, зевая, добавил, что башен высоких строить не собирается, а вот дом, точно, построит. Дом будет что надо.

В Новый город, на Зяб пришла настоящая зима. В одну ночь выбелились улицы и дворы, прикрыв надоевшую грязь, сровнялись цветом канавы, раскопы, стало свежо и чисто. А за домами, в поле, и вовсе просветлело, открылся белый необыкновенный простор, и от этого простора город вдвойне похорошел. И небо развиднелось. Молочная пелена облаков была высока и холодна, как и редкое солнце.