— Костя, ты слышишь? — между тем произнесла Инна Петровна, она разговаривала с мужем еще строже, чем с Шоховым, будто диктовала диктант.— Они же там дикари, ну да! Они бросают дома, всяческие редкости и уезжают... Что-нибудь подобное ты слышал?
— Ах, Нюша,— произнес муж с гримасой, явно желая скорей закончить никчемный для него разговор.— Они другие люди. Их это не интересует.
— А что же их интересует?
— Другое...— Костя не смотрел на жену и на Шохова.— Ну, их, видимо, урожай интересует, работа, посевные всякие.
— Ну и что? Что же они, не спят, не едят, по-твоему? — тон у Инны Петровны был непререкаем.
— Да, да, едят, но они... Они другие,— сказал Костя и поспешно, боком вышел из кухни.
Шохов был как бы посторонним при этом разговоре, его не спрашивали, что он обо всем этом думает. Но если б спросили, он нашел бы что ответить. Он бы сказал, несмотря на твердую непререкаемость хозяйки, с которой было спорить бессмысленно, что никакие там живут не дикари, а обыкновенные люди. Но живут они, уж точно по-другому, в этом Костя-муж прав. И если им, к примеру, показать квартиру Инны Петровны и рассказать о ее чудачествах с ванной, и плиткой, и со всем остальным, он бы тоже могли, хоть они не скажут, никогда не скажут, обозвать ее дикарем.
Шохов подумал, что никогда его матери и отцу, его братьям не понять той жизни, которой живет Инна Петровна, как ей самой не понять ничего о жизни его родни. Они будто с разных планет, все у них разное. Не только городской быт, не только понимание вещей, самых элементарных, не только отношение к работе, главным ценностям, но даже в языке. И уж какая бы ни была атмосфера в доме Шоховых между мамой и отцом и братьями, но все равно она более человечна, чем это сидение супругов по разным комнатам, будто они и не муж и жена, а какие-то коммунальные соседи.
Это, конечно, сам Шохов виноват, так он подумал, что выставил обнаженно и невыгодно перед чужими людьми свою родину и все сокровенное и родное. Их вовсе не коснулось чувство беды, которое пережил он. Они увидели в рассказе о брошенных деревнях лишь несчастье с брошенной посудой и на этом основании назвали его родню дикарями... Вот уж, право, люди разучились понимать друг друга, когда дело касается самого святого.
Вспомнился разговор, он произошел с Инной Петровной в прошлый раз, когда Шохов рассказывал о своих мытарствах с жильем, о том, как трудно нынче получить квартиру и в каком странном положении они с женой оказались.
— А я вас понимаю! — подхватила тогда Инна Петровна.— Ведь мы в таком же положении: мы никак не можем достроить дачу! Вы представляете?
— Дачу? — спросил растерянно Шохов. Его настолько поразила несоразмерность сравнения, он решил, что Инна Петровна его не поняла.— Да нет, нам же жить негде,— добавил неуверенно он.
— Вот и я говорю, что у вас еще не беда! А вот когда горит дача и не на что ее восстановить, тут уж, сами понимаете, такое несчастье, что руки опускаются.
Впрочем, видать, руки у Инны Петровны не настолько уж опускались, потому что она тут же пересказала, как они приступили к восстановлению и чего это им стоило. «Одной антикварной мебели, — поездили бы вы по московским магазинам! — пришлось приобретать на кругленькую сумму! Ой, да что вам рассказывать,— произнесла она. — У вас таких проблем быть не может. Я вам их не желаю».
Поразительный разговор вышел. Шохов его никогда не забудет. Но и сейчас он ничего не сказал гостеприимной хозяйке, а лишь поблагодарил за чай и объяснил, что времени до поезда остается в обрез. Его не задерживали.
— Вы едете в Ригу насчет работы? — спросила строго Инна Петровна.— Значит, вас не устроили наши с Розочкой прожекты?
— Надо подумать,— отвечал он уже в прихожей, стараясь не смотреть на Инну Петровну.
Он уж точно знал, что в Москве он не останется. Но ведь люди проявляли беспокойство, может быть и не совсем бескорыстное. Вот уж точно, не о Шохове она думала, а о своих многочисленных приятелях, которым желала доставить удовольствие, приведя такого мастера. Да ведь и дача, бывшая горелая дача, насколько он понимал, тоже не закончена.
И все-таки, если люди беспокоились, неудобно показалось сразу же отказываться. Шохов, уже одевшись и стоя с чемоданчиком, путано объяснил, что он не готов к такому разговору, хоть он и благодарен за их, так сказать, беспокойство о его судьбе. Сейчас он обещал съездить в Ригу и посмотреть в одном рыбном колхозе... Там вроде бы разрешают строить домики, а он мечтает именно об этом.
Инна Петровна подала ему руку:
— Что ж, всего хорошего. Будете проезжать, позвоните. А за подарок, бесценный, вам большое спасибо.
На Рижский вокзал Шохов приехал немного рановато. Но пока послонялся по залу ожидания, посмотрел журналы в «Союзпечати», объявили посадку. Вагон был чистенький, как и сами проводницы. Шохов положил свой чемоданчик наверх — у него была вторая полка,— вышел в тамбур. Когда поезд отошел, он сдал проводнице билет, заплатил деньги за постельное белье и спросил, в которой стороне ресторан. В вагоне-ресторане Шохов оказался одним из первых, заказал обед, пива и просидел до темноты.
Думал как-то беспорядочно о разном, о маме, о том, как Афоня приехал на автостанцию и уже не застал брата, о том, как он вез туесок, который теперь Инна Петровна станет показывать своим гостям как «бесценный подарок» и при этом пересказывать слова Шохова о брошенных избах, перетолковывая на свой манер.
В вагоне-ресторане уже шумел народ, а за столиком Шохова расположились, видать надолго, два командировочных: пожилой, крупный мужчина, в притененных очках, и юноша, судя по всему — студент, беловолосый и белобровый.
Шохов рассчитался, попросил извинения, что, выходя, потревожит соседей. Подумалось: почему-то в рижском направлении, как и в западном и южном, ездит интеллигентная публика. И вагоны, и проводники здесь другие. А вот в северном да восточном (когда он ехал на Кировщину) все похуже и погрязнее. А может, это только ему, Шохову, так кажется. Он вообще после деревни стал ко всему не в меру придираться. Даже к Москве, даже к самому себе. А все из-за чувства собственной неполноценности. В деревне он посчитал себя отщепенцем. В Москве у Инны Петровны вдруг в нем взыграла деревенская кровь, когда обозвали его деревню, а значит, его родню, дикарями. А все-таки тут, среди городской столичной публики, он и правда не такой чужой для своей деревни и, может, не так уж до конца испорчен и потерян. Все познается в сравнении. Уж он-то точно знал, что выбрал бы не этот столичный мир для своей жизни, если ему пришлось бы выбирать.
А вот Инне Петровне он никогда больше не позвонит. Не позвонит, даже если попросит Роза Яковлевна. Не позвонит и не придет в их дом, в этом-то он был уверен.
Часть третья
С крутого и длинного холма, с перекрестья двух земляных дорог, разбитых машинами, можно одновременно разглядеть и новый строящийся город, и уже построенные поселок на отшибе, который тут называют Вор-городок.
Город, белокаменный, многоэтажный, сверкающий на закате красно горящими окнами, похож на мираж, он и возник как мираж года два назад на этой равнине, вблизи большой реки, должной поить, кормить, а в общем-то и чистить (очистные сооружения) и даже украшать собой город. Тем не менее реку и особенно берега успели замусорить так, что невозможно к ней подступиться в черте города.
Сам город не имеет пока названия и зовется строителями просто Зяб — завод ячеистого бетона. Из этого самого бетона и возводятся белые дома.
Вор-городок ни в какое сравнение с Зябом не идет. Он деревянный, из двух-трех улиц, ничем не мощенных, проживает в нем, по приблизительным подсчетам исполкома, человек пятьсот.
А так городок не хуже иных каких, и дома в нем, как в каждом подобном городке, щитовые, засыпные, брусовые, рубленые, а некоторые даже с голубыми террасами. Кое-где на заборах названия улиц и номера домов проставлены и почтовые ящики висят, хоть известно, что никаких названий и номеров быть не может, а почтальон сюда сроду не заходил.