Изменить стиль страницы

V

— Интересно, — оживленно проговорил Павел Степанович. — Да, но кто это сделает? Кто сзади Зигзага хлестнет?

— Как кто? — поддал плечами воздух Кулиш. — Хоть кто, любой и каждый. А если сурьезно, то есть тут один, понимаешь, товарищ… Агеев на своем Бесе.

— Почему Агеев?

— А кто же еще?

— Ты ж говорил только что, хоть кто… Васька вон или Мирошниченке можно приказать.

— Испортят дело.

— Ты думаешь?

— Уверен! Мирошниченко, он же жокей, он же азарт сплошной. А тут все нужно очень точно сделать, точнисинько в самой той точке. Надо, чтобы и лошадь же слушалася идеально. А ведь это же Агеев и Бес.

— Н-да… Бес, Бес, он что, полукровка?

— Да где там! Без всякой породы, обыкновенная пастушья коняга. Порода, хе!

— Тогда что же… Тогда он не выдержит — с чистокровными скакать.

— Павел Степанович, ну шо вы, ей-богу!.. Чего ж ему всю дистанцию скакать? Как только сделает свое дело — и нехай себе с круга сходит. Мало ли чего — лошадь сошла. Сошла, мол, и сошла, в случае кто спросит.

— Так. Хорошо. Бес — ладно, — вдруг улыбнулся Павел Степанович. — А как Агеев на эту твою идею посмотрит? Это же тебе не армия!

— Ха! — вскрикнул Григорий Михайлович, хлестнув себя ладонями по коленкам. — Да ему скажи: отруби себе руку — исполнит! Это же такой замечательный товарищ, что вроде как и не человек, а лошадь. Уверяю! Что такое Агеев? Даже и не думайте, не берите себе в голову!

— Вот что, — сказал Павел Степанович, опуская голову, — ты мне скажи, но только так, без дураков… До меня доходили слухи, что Агеев человек… как бы это сказать? Я не говорю, что он святой или как новобранец — это точнее. В общем, он человек совершенно безобидный. Так вот: может быть, он тебе чем-нибудь досадил? И ты его невзлюбил?

— Я?! — крайне изумившись, воскликнул Григорий Степанович еще в начале директорского этого вопроса и слушал Козелкова с поднятыми плечами в высшем каком-то протесте. — Я? Агеева?! Да ни боже мой! Зачем вы так говорите?

— Я сам вот думаю: вроде бы врагов у Агеева нет да и быть их не может у таких людей, если слухи правду говорят! Но должен тебе сказать, что тень какая-то тут есть.

— Да пусть он себе живет! Зачем он мне нужен, этот Агеев? Пасет он коней, ну и пусть себе на здоровье пасет. Смеются над ним, дураком, так не надо мной же: у него жинка гуляет, а не у меня, — хай господь милует!

— Неужель гуляет?

— А как же! Всему свету известно — и в райцентре знают, и в Сасове, и в Сусловке, и в Каменном Броде. Солдаты проходили — все солдаты знали. Да она самого Ивана-то как себе нашла? Да спросите кого хотите, ей-бо не брешу.

— Да-а, женщина она видная, — со съехавшей набок улыбкой проговорил Павел Степанович.

— Баба — гром! — хохотнул Григорий Степанович и в азарте закричал: — Прошла Крым и Рым, огонь и воду, и медные трубы. Как они живут! — вскинул он удивленно жирные плечи и затряс толстыми щеками. — Просто ума не хватает понять!

— И как же они живут? Я хочу сказать, что же — он ее не ревнует?

— А черт их маму знает — ревнует он или не ревнует. У него ничего не узнаешь. А потом, у таких, как он, может, и ревность эта самая возбороняется.

Оба смотрели друг на друга. Павел Степанович хотел еще что-то спросить, каким-то таким приличным образом продолжить эту интересную тему, но коричневые, в красноватых веках глазки Григория Михайловича так откровенно и даже как бы насмешливо тянули из него эти игривые вопросы, что Павел Степанович вынужден был опять нахмуриться и перейти на деловой тон.

— Значит, камня у тебя за пазухой…

— Ни в коем разе, Павел Степанович, дорогой! Да и то сказать: кто он и кто я, — и Григорий Михайлович опять высоко вскинул плечи.

— Ну что ж, тогда дело другое, — все еще хмурясь и глядя в пространство перед собой тем твердым офицерским взглядом, которым, как считал он, положено смотреть офицерам, проговорил Павел Степанович, медленно доставая из кармана галифе коробку папирос, открывая ее, стуча папиросой по крышке коробки, затем продувая папиросу, вкладывая ее в колечко губ и прикуривая, — все это делая как бы под покровом неподвижного взгляда.

Григорий Михайлович искоса следил за всей этой папиросной церемонией, но больше всего вился он над твердым взором Павла Степановича, что-то себе на уме соображая, выщупывая.

— О! — совершенно другим уже тоном, будто только что вошел в комнату, воскликнул Павел Степанович. — Смотри, что это?

С откинутой назад головой, с приподнятыми елочкой бровями, он вглядывался под ярко меркнущую зарю и от сумеречно-плотного света ее не сразу различал тихую декорацию за рамой окна; вишенник внизу, большие деревья с шаровыми сетками крон, светлый и красный провал пруда за ними, хутор на том берегу и свежие черные поля — все двоилось, стеклянно смещалось, точно в нескольких зеркалах отражалась вся эта картина.

— А? — повернулся Козелков к Григорию Михайловичу. — Что это? — показал он пальцем в прозрачный мрак за окном. — Пахнет, — раз за разом вдыхал он холодный, вершинно-вольный воздух, — не пойму только чем.

— Тю! — насмешливо протянул Григорий Михайлович, тотчас же подскочивший к окну. — Так это же вишня зацветает. Вон, вон — вся уже в бурульках. Обсыпана, как бородавками.

— А-а, — несколько разочарованно протянул Павел Степанович, — а я думаю: что такое, откуда? Словно женщина в вечернем платье прошла… Однажды, помню, в Большом театре или нет, кажется, в «Праге»… Черт возьми! Первый раз, кажется, вижу, как зацветает вишня. И, главное, ночью — зачем?

— Прячется, — хмыкнул Кулиш, дернув на нее подбородком, — сглазу боится.

Павел Степанович засмеялся с удовольствием, облегченно, грудью, как бы для самого себя только или же, по крайней мере, еще для той дамы в вечернем платье, которую он когда-то видел не то в театре, не то в ресторане и которая будто прошла теперь за окном в сумерках. Засмеялся и Григорий Михайлович, хитро поблескивая глазками и подмигивая не то в сторону директора, не то дурочке-вишне, которая так смело и так опрометчиво зацветала в эту не по-весеннему холодную ночь, вон — пар изо рта даже идет.

— Н-ну, ладно, — вздохнул легко Павел Степанович, только теперь вполне ощутив, какой груз сошел с его плеч. — Хорошо… Ты вот что, Григорий Михайлович, ты сходи давай к Агееву и передай… Словом, распорядись. Чем черт не шутит, глядишь и принесет нам «бесценный» Зигзаг капитал. А?

VI

Далеко, в глухом углу степей, были отгонные пастбища завода. После войны угол этот сделался еще глуше: несколько сел и хуторов, ютившихся прежде по балкам, у старых дорог, у какой-нибудь вялой, сонной речушки, едва сочившейся сквозь осоку и камыши, были сожжены, разорены, раздавлены войной или же уже после войны оставлены людьми.

Безымянная теперь, без начала и конца дорога привела Ивана Ивановича Агеева к озерцу. Оно лежало в черных, истоптанных скотиной берегах. Крупная черноземная крошка повсюду была заляпана тонкими, табачно-серыми коровьими лепешками. У самой воды грязь была вся перемешана, нагромождены корявые горы, образованы клешнятыми копытами провалы, налитые мутной, никогда почти не светлеющей водой.

Только в одном месте виднелся мысок плотной осоки, шелковисто бежавшей по ветру, который безостановочно, то ослабевая, то посвистывая, давя на лицо и холодя вспотевшую спину, дул с северо-востока. У берегов, с трех сторон, вода была гладкой, но ближе к центру поднималась мелкая волна, в середине она становилась густо-синей, и по острой, сверкающей этой поверхности змеились время от времени какие-то черные полосы. А с наветренной стороны шевелилась у кочек кромка желтой пены, под которой пришлепывала и хлюпала вода.

Какая-то чаечка, тонко и тоскливо плача, кружила то высоко над озерком, то резко падала вниз. Лошадь, глубоко увязая в дымно-черном иле, вошла в воду и, добравшись до чистого места, сильно вытянув шею, стала пить цежеными глотками. Агеев, одобрительно посвистывая, неторопливо и зорко оглядывал расстилавшиеся вокруг пространства.