Изменить стиль страницы

Гришка стоял на крыльце. Злой — только сунься кто под руку. Но никто не совался. Он с насмешкой окинул взглядом новое здание правления — двухэтажная коробка из скучного силикатного кирпича, с громадными квадратами окон, как раз по климату: зимой здесь ветер при тридцатиградусном морозе режет по живому, а летом от жары мухи за окнами чумеют.

Куда теперь со своей идеей, кому она нужна? Он да она — они одни оказались против Кильдяева, Нягова, Виктора Елизаровича, — против всех.

Что-то сдвинулось в душе Гришки, вспомнил он все свои обиды, свое же, пусть невольное, но подчинение им! Колоколом бухнуло в груди, по жилам загудело: нельзя же бесконечно до дней своих последних заботиться только о доме, только на него работать. А давно ведь уже живут сытно, так, как отец его только мечтал, давно уже в этом смысле встал, что называется, на ноги. Встал, стоит, дальше что? Вот где вопрос!

И если ему расстаться с мечтой своей, со своей идеей, то куда же, как же? На что себя тратить? Чем заменить эту мучительную, тревожно-радостную заботу? Чем жить тогда ему? Старым-то — он даже глаза прикрыл — жить теперь невозможно!

Северный свет

Весной уже знали точно: осенью переезжать, заколачивать окна, двери — и на новые квартиры, на казенное жилье.

Грустным было лето. Последний раз в этих местах сажали огороды, а уж пололи их кое-как. Да и все делалось спустя рукава.

Словно смутная тень легла на дворы. Почему-то заросли в то лето муравой дорожки, улицы. Длинными казались летние тихие сумерки, густо и мягко освещало закатное солнышко стволы и ветви редко стоящих старых деревьев.

Что ни говори, а жалко было бросать деревеньку. И от этого все казались излишне разговорчивы и нервно веселы.

В одну из суббот стали грузиться. С криком, смехом набивали имуществом кузова машин, тракторных тележек.

Собирались и Бородины. Но какие это были сборы! Дед Тимофей дня за два до отъезда, смущаясь, сказал:

— Вы как хотите, а я, извиняюсь, уехать не могу.

Отнеслись к этому легко. Дочка его, с шершавыми и сизоватыми от румянца щеками, с козьими прозрачными глазами, громкоголосая баба только рассмеялась:

— С кем же вы тут жить станете?

Старик заморгал веками, от волнения закосноязычил:

— Ничего, ничего… Как-нибудь! Мне что надо-то? — бормотал он. — А эти места не могу кинуть, не подымусь.

— Ох, один, — тонко сказала Нюра и затряслась в безголосом смехе. — Будет вам людей смешить! — И громко кончила: — Степану не говорите. Сами знаете, какой он сокол у меня.

Дед сказал и Степану. Тот прищурился, округлил рот, почесал по углу большим пальцем, хмыкнул. Он только что приехал из степи, был обдут ветрами, сильно хотел есть и думал только о еде, не знал, как принять неожиданное заявление старика.

— Слыхала? — спросил он вечером у жены.

— Чего? Отец-то? Ну его! Что малый, что старый… Куда он денется?

— Гляди, твой родитель…

— Как же он один? — помолчав, заговорила она. Задумалась. — Старый он совсем… Нет, куда ему, старому…

Степан пригнал «Беларусь» с тележкой, уже где-то успел выпить, глазки его подплыли маслом, рот был сух и тверд, а подбородок смуглел медью сквозь светло-рыжую щетину.

— Эй! — закричал он. — Хозявы! Покупатели приехали, давай сюда ваш шурум-бурум!

Пацаны, Генка и Толька, в восторге кинулись к трактору, от него в избу. Мать на них растерянно закричала. Пришел помочь грузиться Андрей Фомич, сосед. И тоже навеселе. Все, видимо, отмечали эту перемену мест.

И пошла карусель, стук, бряк. Поднялась старая пахучая пыль, полетели какие-то бумаги, ветхие налоговые квитанции, два конверта с пожелтевшими адресами, газетная слежавшаяся вырезка о трудовом почине Степана Бородина. Поплыли перья, нежно опускаясь под ноги, стены оголились, пол под диваном и сундуком был в сером пуху. Першило в горле, запах белилки перебивал дыханье.

Грузились быстро, раскраснелись, запыхались, глаза поблескивали.

— Это брать? — звонко спрашивали пацаны.

— Бросай к чертовой матери! Дерьма-то тащить. И так полон воз!

— Клади, клади! — кричала мать. Она совсем растерялась, платок съехал на затылок, она то и дело подтыкала волосы, а они все лезли ей на глаза.

Пацанам эта бестолковая погрузка доставляла истинную радость.

Когда нагромоздили имущество (корову и пяток овец Степан перегнал еще вчера) и дети уюхтились среди вещей, сомлевшие вконец от беготни и счастья, хватились старика. Где он, такой-сякой?! Куда запропастился?

Дед Тимофей тихонько стоял за воротами. Опираясь на клюшку, смотрел через выгон на насыпь дальней новой дороги. По ней почти беззвучно, быстро бежали маленькие грузовики. Где-то там, у асфальтовой черной стрелы, пристрял кубастый новый поселок.

— Эй, что же это вы, папаня? — выглянула со двора дочь. — Мы вас ищем, ищем, а он — нате вам — стоит себе… Идите в кабину, едем.

Старик засеменил за дочерью, потрогал рукой огромное черное тракторное колесо, подошел к порогу, повернулся ко всем и вдруг низко поклонился. Говорить он не мог, только жевал губами да руки тряслись на клюшке.

— Так! — крякнул Степан. — Не хочет ехать, так это надо понимать. Упрямый, весь в меня, — и хрипловато, жестко хохотнул.

— Дети! — сказал наконец старик, справившись с собой. — И ты, дочка… Дайте вы мне век дожить, где я родился, где моя старуха, отец с матерью… Где я всю жизнь… — Он задохнулся. На него никто не смотрел, мальчишки только, и то — один набычившись, а другой широко, изумленно распахнув глаза. — Мне чего надо-то? Хлеб, слава богу, есть, пенсию дают. Станете навещать меня, когда дела отпустят, а нет — я ничего, понимаю, конечно, не совсем еще из ума-то выжил.

Он поклонился еще раз.

— Да как же так! Какой подвох выдумал, — изумилась дочь, заправляя волосы под платок.

— Во! — хмыкнул Степан. — Слышь?

Андрей Фомич почесал затылок:

— А может, и того… правда. Картовь еще не копана. Пока что пусть его тут поживет, а осенью — что ж! — надоест тут ему одному — поедет.

Гора с плеч свалилась после этих слов! Степан, притворно злясь, ругнулся:

— Грузи да разгружай! Этой канители нам еще не хватало!

Но проворно стащили кровать, распотрошили один узел, достали матрац, одеяло, подушку. Скинули старую телогрейку, валенки, ведро, чугунок, кружку, ложку, на завалинку поставили лампу керосиновую.

Степану не терпелось. Кое-как внесли добро это на кухню, и уже с тележки, выезжая со двора, Нюрка крикнула:

— На днях прибегу уберусь тут у вас! Картошку ройте с краю, пшено в ларе…

Она заплакала, закрывая рот концом платка. Трактор, со смачным треском пуская молочно-серый дым из трубы, ходко покатил в сторону нового поселка.

Вот и пусто стало…

Усмиревшая деревенька встретила свои первые в одиночестве сумерки печальными окошками, распахнутыми жердевыми воротами и калитками.

Прохладно, тихо…

Свет заката тонко лег на темную мураву однорядной улицы. Повсюду на траве нежно розовели утиные перья.

Утром дед Тимофей вскипятил чаю и пил его досыта, дуя на кипяток в сером, с паутиной царапин блюдце, пожевал хлеба, вышел во двор.

Утром все стало проще. Ночью он думал о своем селе, думал болезненно, скорбел, обмирая от видений.

К обеду прибежали пацаны — Генка и Толька, принесли хлеба, крынку молока, соль, кинули все это на дощатый стол, где стоял пустой стакан, накрытый блюдцем, и — айда шугать по пустым дворам и избам.

Ошалевшие, они прибежали к деду часа через два. Он дал им хлеба и молока. Пацаны набили рты. Они никак не могли успокоиться.

Старик смотрел на них с улыбкой, положив свои мословатые коричневые руки на клюшку.

— Ну, как там устроились?

— Там? — спросил Генка. — Тут лучше.

— Но?! — весело не поверил дед. — Лучше? А чего ж уехали, коли лучше?

— Мы, что ль? — проглатывая кусок, сказал Генка. В это время Толька воровски хлебнул молока из его чашки, и Генка тут же звонко шлепнул его по лбу. — Не цапай, черт!