Изменить стиль страницы

— Дрыхну без стыда, — побранила она себя, пустив Наталью в тесную, чисто обихоженную избу с свежепобеленной печью и выкрашенными зеленой масляной краской зимними рамами, которые она уж много лет не выставляла из окошек. — Да и чего мне не прохлаждаться? — бойко пустилась в оправдания. — Слава те господи, сорок лет работала в колхозе! Теперь хоть и невелика пензия, а куском не бьюсь, не как Анна борковская. Та продала избу‑то и уехала в город к сынку да снохе. Дала оплошку. Пока нянчила их деток, так нужна была. А подросли они — стала лишняя за столом. Кормится стаканом у кондейки. Стережет с утра у дверей: забежит кто опохмелиться — она ему стакан: «На‑ка, на, дух ненаглядный! Что же из горлышка‑то? Грех да и зазорно!» Любого обваляет в ласковом‑то слове — и не хошь, да отдашь ей пустую‑то посудину. Бывает, рубли на два наберет бутылок. А меня озолоти — не согласилась бы на такое унижение! Я бы сейчас пошла на всякую работу, кабы не немочи. Глухомой маюсь. От давления. Иной раз головы не поднять: будто накидали в нее песку. С глазом все хуже и хуже. Что поближе, так различаю, а уж дальше‑то все точно за дымом. Третьего дня председатель спросил меня, как живу. Я ему, как вот тебе, про глаза‑то. А он, подумай‑ка! Не беспокойся, говорит, очень‑то: в случае чего, определим от колхоза в самый лучший инвалидный дом. Ну‑ка, подумай, какое уважение!..

Хотя Бахариха прямо с порога обмолвилась о самой себе лишь невзначай, по причине, как всегда, обуявшей ее словоохотливости, но сказанное ею непосредственно соотносилось к сути того, о чем толковали вчера Василий с Клавой, что отогнало от Натальи сон, что застряло в ее сознании изводной занозой — «…надо пересмотреть себя»… Некоторое время Наталья молчала в подавленном раздумье, точно на нее нашел столбняк. Бахариха повязала голову платком — белым, с такими крапинками, словно его обсели комары.

— Какая ты модная, — сказала, глядя на не покрывающую коленки юбку Натальи. — Ай куда собралась?

— К обедне. Подать на поминовение.

— Да, да, ведь родительская неделя, — умилилась Бахариха и перекрестилась на горящую лампадку, в углу перед темной, со стершимся ликом иконой. — Экая хорошь, что ты держишься порядка! Возьми‑ка и мой поминальник, — сняла с подыконной полки черную книжечку и подала Наталье. — Я те и денег сейчас…

— Не надо, — предупредила ее Наталья. — Своими подам за тебя. А ты дойди‑ка до нас. На ключ. К нам сунули постоялку из города. Она еще спит. Я оставила на столе записку: чем ей позавтракать. А уйдет она — ты часа через три вынеси поросенку. Я припасла ему. В чугуне на шестке. Видвинь из хлевушка ящик и вылей в него. Потом опять задвинь. Пускай жрет. Постоялке покажи, куда мы прячем ключ: ты знаешь. Может, придет обедать.

— Минтом соберусь, — услужливо согласилась Бахариха, сдернула со спинки деревянной кровати свое старенькое платье и надела его на себя через голову. — Уж как мне самой хочется в церковь! Третий год не была на духу. Лошадь бы нанять, так где ее взять, да и кто отвезет туда. А пешком мне не осилить восемь километров: совсем испортились мои ходули с отложения солей. Слыхала, будто бы Перешивкины переезжают в город, и Милица метит в церковные старосты тебя взамен себя?

— Наскажут! — протестующе возразила Наталья. — Чай, на мне дом да хозяйство. Не побежишь туда каждый раз, а поп поедет ли за мной на своей машине? Он сам‑то небольно дорожит приходом. Молодой. Что ему? Придут с требой — он ищи‑свищи: либо укатил на рыбалку, либо в дом отдыха играть на бильярде. Мало, кончил нынешнюю семинарию, изучает еще заочно иностранные языки. По два раза в году отлучается на целый месяц и даже больше. А служит‑то как — видела бы ты! Наразу провернет обедню. Сам все с маху, и сподручные у него только успевай повертываться. А услышит или доглядит, кто шепчется в церкви, пристыдит прямо с амвона: «Не сплетничать! Пришли молиться, так молитесь, а иначе вэк!» — укажет на выход. Старухи говорят, что на исповеди спрашивает про грехи строго.

— Да что ты! — всплеснула руками Бахариха.

Наталья усмехнулась:

— Вот и старухи не все уж рвутся к попу на покаяние. Многие опасаются: кто, чу, знает, что у него на уме. Спрашивает вроде не по делу. Дуры, дуры и есть! Где им понять культурного человека. Он нарочно отваживает их, чтобы не отнимали у него досуга. От церкви их пастуху не отогнать, а в остальном нечего баловать. Я побывала у него на духу в позапрошлом году и вникла, какой у него подход: не облегчить, а растревожить тебя. Внушит это с твоих же слов — и поступай потом как хочешь.

Наталья собралась было уйти, но Бахарихе не терпелось перехватить еще хоть словечко о неведомом ей молодом попе.

— Про что он спрашивал тебя? — полюбопытствовала она, забыв, что грех касаться тайны исповеди.

Наталья не стала запираться:

— Про одно, и этого ему хватило. Только я вошла в исповедальню, он зорко глянул на меня через очки. Не понудил припадать на колени и не стал покрывать епитрахилью. Так и простояла я перед ним с глазу на глаз. При опросе удивил меня: «Всех, — сказал, — грехов, раба божия, нам с тобой не перебрать по четкам тысячи листовок. Припомни и признайся вот в чем: что тебя устрашило первый раз в малолетстве, в пору после утраты ангельского чина?» Я потерялась. Точно связал меня. Хоть провалиться. Сама посуди: придет ли вдруг что в голову про испуг в ребячестве? А он глаз не спускает с меня и ждет. Уж не знаю, как развязался язык: не забылось, мол, батюшка, пустячное — обробела однова из‑за трясогузки. Он сразу подобрел: «Давай, давай про трясогузку!» И я рассказала ему, чем сполошилась, когда мне шел уж пятый. Мама жала тогда, а бабка водилась с братчиком Федей, что погиб в войну под Сталинградом. Я с утра отбилась от бабкина присмотра и убежала к Сендеге. Притихла на крутике над омутом под нашими Малыми Маринками: на удивление, какие рыбины плавали на самом верху. С полено, мол, величиной. Поп так и завздыхал: «Голавли. Теперь почти совсем перевелись в здешних реках. А где и есть, так держатся вглуби». — «Загляделась, — говорю, — я на них, а они на глазах сгинули. Только рябью передернуло весь омут. И тут же мне другое на забаву: с ивняка на другом берегу слетела к середине омута птичка. Я уж после, как подросла, так стала знать, что такую птичку называют трясогузкой. Запорхала, задергалась она над водой, норовит поймать белую молинку. А из воды вдруг вынырнула, как мне сдалось тогда, донная ледянка. Раздвоилась с завостренного конца и чвакнула, будто выдернули на ходу лапоть из грязи. Я не успела мигнуть — ни ледянки той, ни птички. Только круги по воде, как от брошенного булыжника. Меня точно ветром подняло. Я со всех ног домой, к бабке. Тычусь ей в руки, тороплюсь рассказать, а у меня никак не выговаривается. Дала мне она хорошую проборку: «Подойдешь еще к реке — и тебя та щука слопает!» А я все всхлипываю: мне, мол, птичку жалко. «Ништо ей! — сказала бабка. — Порхай, да не забывайся. У бога‑то все строго! Живи да оглядывайся…» Поп вскочил со стула и давай крестить меня. «Во истину разумно! — весело одобрил бабкины слова. — Нельзя нам жить без оглядки. Надлежит предусматривать и то, что должно вершиться впредь. Отпускаю твои прегрешения, раба божия! Иди с миром и памятуй наказ твоей бабки…»

— Машист, это верно, — высказала она веселое порицание. — Все укоротил, как приезжал славить: и оздравное провозглашенье, и что положено вычитать в благоденствие дому сему. Судя по твоим словам, не придерживается устава. Но внушенье‑то тебе сделал толково!..

— Подтыкать‑то все горазды! — обиделась Наталья и без дальнейших наказов «соседке» толкнулась в дверь и вышла из избы. Она подосадовала на себя, что зря разоткровенничалась. «Ишь ты! — злилась на «соседку». — И по ней, я не так живу. Хвалится пенсией да почестью. Думает, больно дорого кому…»

Поминальник Бахарихи, попавший Наталье под руку, как только она сунулась в карман жакетки за платком, чтобы обтереть распылавшееся от возбуждения лицо, вызвал у нее ощущение брезгливости. Вместе с ним нащупалась и захваченная ею старая телеграмма. И хотя телеграмма не казалась, подобно поминальнику, отвратной, но оба эти предмета одинаково пуще усугубляли мятущийся дух Натальи, внушая ей в совокупности с помыслами всю нелепость ее бегства из дому по причине бурного всколыха совести, стыда, уязвленного самолюбия и вконец захлестнувшей ее лжи. Она безотчетно, лишь из потребности движения, спешила из деревни к большаку через нагорье, с которого все‑таки взглянула на выгон в пойме реки: Чернуха гуляла там вместе с немногими коровами. Вспомнила, что забыла наказать Бахарихе отдоить Чернуху в полдень.