Изменить стиль страницы

Там, где раньше днем играло солнце, теперь единственное окно было заколочено. От стен несло холодом, воздух был сырой, затхлый.

Старый сенатор сидел в кресле при свете двух светильников, это освещение делало его благородное лицо восковым и безжизненным.

Ульпий поднялся, обнял гостя и усадил его.

– Тебя первого, Сенека, я принимаю здесь с тех пор, как скончался мой друг Сервий Курион.

– Я весьма дорожу этой честью, мой Ульпий. Ты восхищаешь меня тем, что живешь здесь один, отрешившись от мира, в гордом спокойствии…

– Я не живу, мой милый, – прервал его седовласый старик. – Я медленно умираю. Готовлюсь отправиться в царство Аида. Это так хорошо. Я не вынес бы атмосферы, которая царит там, внизу, атмосферы подлости и преступлений. До конца дней моих я буду верен тому, чем жили мои предки и я. В одиночестве, в темноте, в тишине. Безумствам когда-нибудь придет конец, и тогда ваши дети и внуки смогут без стыда взглянуть в лицо тому, на кого я могу взирать с чистой совестью, но те, что правят там, внизу, не могут.

Сенека оглянулся и увидел то, на что указывал старик. Там, лицом к Ульпию, стоял бюст "последнего республиканца" Юния Децима Брута, убийцы Цезаря.

– Вместе с ним я прозябаю тут, с ним говорю, под его взглядом умру. До последнего вздоха я буду завидовать его подвигу.

Управляющий Публий принес сушеный инжир, грубый хлеб и родниковую воду.

Сенека, тронутый знаками внимания, поклонился. Старик улыбнулся:

– Я не забыл о твоем вкусе. Да и не мог забыть, потому что это и моя любимая пища.

Сенека жевал инжир, покашливал. Ему было холодно, и он попросил накрыть чем-нибудь ноги.

– Что нового в сенате? – спросил Ульпий, который от своего управляющего знал, что делается на улице и на форуме, но не в сенате.

– Много, мой дорогой.

И Сенека рассказал старику. Государственная казна из-за расточительности Калигулы иссякла. И что же? Наш господин сделался торговцем: продает драгоценности своих сестер, торгует государственными должностями, продает произведения искусства, оставшиеся от Августа и Тиберия. Подумай только, великолепные греческие статуи должны уступить место пьяным прислужникам императора.

– Прекрасный пример для молодых римлян, которые когда-нибудь должны будут встать во главе государства, – иронически заметил Ульпий.

Цезарь опять ввел налоги, ввел новые, доселе невиданные, как, например, двадцатипятипроцентный налог с любого наследства по завещанию, и это лишь начало; он, говорят, скоро объявит, что желает быть единственным наследником всех своих подданных. Правитель империи теперь заодно с промышленниками, торговцами и ростовщиками. А они, как слышно, втягивают императора в войну.

– В войну? С кем? – поднял голову старик.

– Разве я знаю? – сказал Сенека. – Разве знает об этом сенат? Мы ничего не знаем. Знают только он и его советчики. Они ему нашептали, чтобы он отменил обещанные выборы.

Старик с трудом встал, лицо его потемнело:

– Когда он пообещал назначить выборы, мне показалось, что я ошибся.

Был несправедлив к нему. Я сам обвинил себя в пристрастности. Если он исполнит обещание, говорил я себе, то я выйду из дому, прикажу отнести себя на Палатин и скажу ему: "Я уважаю тебя, хоть ты и император".

Ульпий хрипло рассмеялся.

– Глупец! Стократный глупец я, раз поверил ему хоть на секунду! Как мог я предполагать римлянина в этом лживом чудовище! Разве есть теперь слова, которые что-нибудь значат? Разве есть обещания, которые честно исполняются? Будь проклят недостойный сын Великого города, выродок, которого следует бросить на растерзание диким зверям…

Старик задохнулся, упал в кресло и с жадностью выпил воды из чаши.

Жестом он усадил Сенеку:

– Нет, ничего со мной не случилось. Сядь и продолжай. Ведь я не из теста, мой милый.

– Диким зверям, – механически повторил Сенека, но вдруг очнулся и резко сказал:

– Это он бросит нас на растерзание диким зверям. Он так и поступил уже с теми, кто ему неугоден. Довольно одного косого взгляда, и он смертельно оскорблен. Ты знаешь, как он приказал бить кнутом своего любимчика, актера Апеллеса, и с невероятной жестокостью любовался его мучениями? Знаешь? Но ты не знаешь, как это ничтожество измывается над сенаторами. Они должны целовать его ноги, бежать за его носилками, прислуживать ему за столом! Когда, интересно, все мы в сенате упадем перед ним на колени, как ассирийцы перед своим царем царей, и будем биться головой об пол?

Лицо Ульпия исказилось усмешкой. Он подумал: "Так вам и надо, трусы".

Но вместо того чтобы сказать об этом вслух, спросил:

– А что было, когда… когда он явился на собрание сената?

Сенека начал:

– Овация, какой сенат никогда не слыхивал. Он хочет рукоплесканий.

Требует их. Он хочет, чтобы они были бурными и продолжительными. Наемных клакеров в сенат впустить нельзя, так что благородные сенаторы стали клакерами сами, – саркастически заметил Сенека, как будто сам к "сенаторам" не принадлежал.

Ульпий легонько усмехнулся. Он вспомнил, как некогда вместе с Сенекой и несколькими другими изображал восторг. Сенека плотнее завернулся в плащ.

– Полгода назад я предложил, чтобы первые речи Калигулы, содержащие прекрасные обещания, читались в сенате в каждую годовщину его прихода к власти. Ты поймешь, как он любит меня теперь за эту мою предусмотрительность. Вероятно, скоро отправит на растерзание диким зверям. Сенатский писец мое предложение аккуратно записал и имел наглость два дня назад напомнить Калигуле об этой записи. Мне рассказал Каллист: через два часа писец был обезглавлен, а речи, разумеется, не читались. Оно и к лучшему. Теперь не время напоминать об этой сладкой лжи.

Сенека помолчал и в раздумье вытер платком губы.

– А что было после овации? – нетерпеливо выспрашивал Ульпий.

– По предложению Авиолы сенат постановил, разумеется единодушно, присвоить Калигуле титул "божественный", чего Октавиан Август был удостоен лишь после смерти. Консул Клавдий, дядя императора, внес на рассмотрение сената вопрос о взяточничестве, какой-то богатый всадник подкупил квестора, я уж не помню зачем. Мановением императорской руки рассмотрение дела было отложено и заседание продолжалось. Потом Луций Курион…

– Ах, этот! – с презрением проговорил Ульпий. – Предатель.

– Первый человек после императора, – иронически поправил его Сенека, – огласил императорские постановления о внешней политике. Император назначил тетрархом Иудеи Ирода Агриппу, внука Ирода, который когда-то по желанию Тиберия должен был взять на себя заботы о воспитании маленького Тиберия Гемелла и который высказывался против старого императора. Приняв власть, Калигула освободил его из заключения и теперь сделал правителем.

Паннонского легата Кальвизия Сабина император сместил, считая его ненадежным. Антиоху, которого Тиберий отстранил, снова поручил управление Коммагеной. Это значит, что Калигула хочет иметь верных слуг за пределами империи. Умно, не правда ли? Потом император предложил сенату утвердить двадцатипятипроцентный налог на наследство и новый налог на имущество.

Авиола убедительно доказал необходимость этой меры, и сенат дал свое согласие. Неплохо умеет император прятаться за чужие спины, а? Теперь недовольство народа падет на голову сената.

Ульпий внимательно слушал. Он смотрел мимо Сенеки на бюст Брута, и его тонкие губы чуть шевелились: то ли он что-то говорил убийце Цезаря, то ли губы дрожали от возмущения.

Сенека сбросил прикрывавшую его ноги ткань и встал. Он был взволнован, голос его прерывался от возмущения.

– Представь себе. Храм Беллоны. Перед статуей Тиберия, которую в прошлом году Калигула приказал убрать, а теперь вновь поставил, поднимается с кресла Калигула. Храм сотрясается от рукоплесканий. Он становится в позу вождя и жестом требует тишины. Собрание затихает. В голове проносится мысль: полгода, страшное это было время, он не выступал в сенате. Может быть, теперь – будьте благосклонны к нам, боги! – вернутся лучшие времена? – Сенека перевел дух. – И после этого император громовым голосом объявляет, что с этого момента вновь вступает в силу закон об оскорблении величества.