Изменить стиль страницы

Весь еврейский народ предложил Израилю свою безусловную поддержку и стал самым надежным, самым верным его союзником. Какой-то глубинный, могучий лемех поднимал разбросанные по миру общины: их солидарность теперь проявилась во всей своей силе. Группы действия, комитеты координации, заседая день и ночь, организовывали уличные демонстрации, петиции, призывы, мобилизовывали все средства, все воли: это было всколыхнувшееся море. Никогда еще этот народ не был таким единым, никогда еще он не действовал с такой горячностью. В Европе бывший министр заявил, что стыдится быть гражданином страны, чья лицемерная политика приговорила Израиль к гибели. Прославленный социолог написал, что исчезновение еврейского государства лишит его воли к жизни. Интеллектуалы, до сих пор переносившие свое еврейство как неловкое противоречие, теперь заявляли о нем открыто. Ассимилированные забыли свои комплексы, сектанты — свой фанатизм. Писатели и художники, голодные студенты и добродушные торговцы, верующие и атеисты, — все оказались в одном лагере, всех подняла одна и та же волна. Каждый вдруг ощутил свою ответственность за выживание всех; каждый почувствовал свою меченность, каждый ощутил себя под прицелом. Знаменитый скрипач отменил серию концертов и улетел в Лидду, заявив: ”Наши враги кричат, что уничтожат два с половиной миллиона евреев — ну, так пусть они уничтожат еще одного”. Тысячи юношей горели желанием драться, или хотя бы находиться там. Коммерсант из Миссисипи позвонил в израильское консульство в Нью-Йорке: ”Я прожил жизнь, стыдясь, что я еврей. Я хочу, чтобы вы знали: я теперь иной, я не буду больше скрываться. Я сегодня же открою своим детям, кто я, кто они”. Европейский банкир предложил всем своим единоверцам принять израильское подданство, в добавление к тому, которое у них есть. Известный университетский профессор пошел еще дальше: ”Если мое правительство поставит меня перед выбором, я выберу свой народ, который сейчас под угрозой”.

Тогда я понял, что в час испытаний человек становится больше себя и представляет не только себя. Когда речь идет о его корнях, он становится суммой приобретенного или полученного по наследству опыта, комком перепутанных судеб, подспудной сетью связей и дружб, он становится совестью. Химеры и угрызения, тени и существа без теней, которые являлись ему во сне, — вот они, все они в нем, с ним, и делают то, что делает он, и заставляют его сделать выбор, толкают его на бой. Отныне он видит, он любит только ту длинную и хрупкую цепь, чьим последним звеном он является. Из зрителя он становится свидетелем. Из мечтателя — всеми теми, кому когда-то он дал биение, проблеск жизни.

Такое пробуждение было почти иррациональным. Ни на минуту не забывшие о Катастрофе, Государство Израиль и народ Израиля снова обрели единую память и единое сердце. Это сердце вибрировало и билось с необыкновенной силой, изумленное собственным порывом: это была первая победа, и о ней мы узнавали из радиопередач и газет.

Известный своей нетерпимостью цфатский раввин позволил своим последователям копать траншеи и в субботу. "Покинуть человека, — сказал он им, — более тяжкий грех, чем покинуть Бога. Тора Израиля зависит от существования Израиля. Бывает, что Всемогущий отворачивается от Своего народа — разве это значит, что и мы должны поступить так же? Я говорю: нет! Без Израиля суббота потеряет свою святость. Чтобы спасти наш народ, мы пожертвуем субботой”.

В другом месте цадик, укрывшись в своем жилище, обхватив голову руками, обратился к Богу: "Никогда я не сомневался в Твоей справедливости, в Твоей доброте, хотя пути их нередко от меня ускользали. Я все вынес, все принял с любовью, с благодарностью скорее, чем со смирением. Я принял кары, абсурд и гекатомбы, я даже ничего не сказал о смерти миллионов детей. Под тенью нестерпимой тайны Освенцима я подавил в себе крик, гнев и желание покончить со всем этим раз навсегда. Я избрал молитву. Я старался превратить в песнь кинжал, который Ты так часто вонзал в мое покорное сердце. Я не бился головой о стену, не вырывал свои глаза, чтобы больше не видеть, язык, чтобы больше не говорить. Я говорил себе: легко умереть за Тебя, легче, чем жить с Тобой, ради Тебя, в Твоей благословенной и проклятой вселенной, где и проклятие, как все остальное, несет на себе Твою печать. Я придумывал причины, придумывал радости, чтобы связать их с Тобою и привязать себя к ним. Но...”

Хоть он и решил не плакать, но почувствовал, что слезы текут по его рукам. Он не стал их удерживать. ”Но теперь кончено, - продолжал он с удвоенной силой. — Ты меня слышишь? Теперь кончено. Я на пределе, я больше не могу. Если и на этот раз Ты бросишь свой народ, если и на этот раз Ты позволишь убийцам перерезать Твоих детей и загрязнить их преданность Завету, если и теперь Ты изменишь своему обещанию, то знай, Господь всего, что дышит, знай, что Ты больше не заслуживаешь любви Своего народа, той страсти, с которой он славит, святит и оправдывает Тебя перед всеми и против всех, перед Тобой и против Тебя самого; если и на этот раз оставшиеся в живых будут перебиты и смерть их будет осмеяна, — знай, что я покину свое кресло и свою должность наставника, я брошусь наземь и посыплю голову пеплом, и буду плакать, как не плакал еще никогда в жизни, буду выть, как ни одна жертва еще не выла перед смертью, и знай, что каждая слеза моя, каждый крик будут омрачать Твою славу, каждое движение мое будет отвергать Тебя, как Ты меня отвергнешь, меня и слуг Твоих с их разящей и эфемерной правдой”.

И, задыхаясь, раввин бессильно уронил на стол внезапно отяжелевшую голову, словно пытаясь спрятаться.

А вот что произошло на Украине. Единственная в Киеве синагога никогда еще не была так набита. Две тысячи человек. И, что редко бывало, — много молодежи. Обычно главный стукач, некий Иона Гонер, оттеснял молодых куда-нибудь подальше, в сторонку. Грубый, злобный, сварливый, он подавлял всякую попытку передать еврейское наследие новому поколению. Он был главой синагоги и правил ею, как тюремщик. Старики, ходившие туда молиться, дрожали перед ним. Все знали о его связях с тайной полицией.

Но в этот вечер молодые пришли раньше, чем он, и их было такое множество, что он не мог их выгнать. Он был хитер, он понял, что их присутствие не случайно, что оно символизирует солидарность с далекими братьями. И старики тоже это поняли. Они сияли от гордости и счастья. Потом они тихонько посоветовались между собой и постановили нанести сегодня решающий удар. И когда Иона Гонер приказал кантору начинать, трое самых почтенных стариков поднялись и приказали кантору оставаться на месте. После чего самый старший из них смерил главу синагоги презрительным взглядом и твердо сказал: ”Пока среди нас присутствует предатель, нам запрещается вместе молиться”. — ”Что? — вскочил Гонер. — Ты что сказал?”

Старик повторил свое заявление, подчеркнув,что оно основывается на Галахе — законе Талмуда. ”Вы что, с ума сошли? — взревел Гонер. — Да вы несознательные люди, вот вы кто! Вы думаете, что вам все позволено? Это призыв к беспорядку, к неподчинению! Это вам дорого обойдется!” — ”Мы знаем”. —”Вы мне за это заплатите!” — ”Охотно!” —”Кантор! Начинай! Не слушай этих безответственных людей! Начинай, это приказ!”

Кантор и бровью не повел. Гонер, красный как рак, корчась от гнева, тут же на месте отстранил кантора от должности и вызвал нескольких верующих, которые знали службу. Никто не шевельнулся. "Конечно, вы можете на нас донести и отомстить нам, — сказал самый старый старик. - Но мы уже стары, нам нечего терять. Мы готовы ко всему”. Тут он возвысил голос: "Отныне по отношению к вам мы будем свободными евреями. И как свободный человек я прошу вас уйти в отставку и вернуться домой, чтобы община могла сосредоточиться на молитве и песнопениях”.

Две тысячи зрителеи затаили дыхание. Молодые не сразу поняли, что произошло у них на глазах. Старшие улыбались, подталкивали друг друга локтями; все чувствовали облегчение, освобождение. "Нет! — вскричал глава синагоги. — Я не уйду!” — ”В таком случае сегодня вечером богослужения не будет”.