Изменить стиль страницы

После их отъезда стало как-то пусто в доме и начался спад нашего веселья. Шуман казался грустным. Я уже опасался, не поссорились ли они с Эрнестиной. Увы, дело обстояло гораздо хуже: после ссоры можно и помириться, но когда постепенно убеждаешься… Теперь я понимаю, что именно в те дни внутренний голос, правдивый голос Евсебия, предостерегал моего друга от непоправимой ошибки.

А тут еще случилось неожиданное обстоятельство.

Не знаю, каким образом стало известно, что Эстрелла не та, за кого себя выдает: и барон не барон, и она не дочь Фрикена, а чужая девушка, которая живет в его доме из милости. Нечто вроде воспитанницы. Лишь теперь ввиду предстоящей свадьбы герр Фрикен, небогатый коммерсант захудалого дворянского рода, собирался удочерить девушку.

Баронов и графов я не любил. Мне было даже приятно, что Эстрелла не принадлежит к этому напыщенному сословию. Но Шуман удивил меня. Он казался недовольным, рассерженным, даже осунулся… Эрнестина уехала, сославшись на болезнь отца.

Я решил повидать Эстреллу (она уже потеряла право на это имя). Вик, расстроенный передрягой, отпустил меня к отцу в Богемию.

В городке Аше, где жила Эрнестина, я не осведомлялся о замке барона Фрикена. А дом торговца Фрикена я нашел скоро — небогатый, но со вкусом обставленный.

Я застал Эрнестину одну. Она рассказала мне всю историю.

В доме у Фрикена она жила с детства. Ее воспитывали, как дочь, обучали языкам и музыке, но госпожа Фрикен не соглашалась формально удочерить девочку: ее собственная дочь, умершая в младенчестве, была ей слишком дорога, и она не допускала замены.

Пока в доме был достаток, Эрнестине жилось сравнительно легко. Но два года назад коммерсант разорился, а его жена окончательно невзлюбила сироту, стала даже притеснять ее. Тогда герр Фрикен, пожалев Эрнестину, предложил ей оригинальный выход, или, как он выразился, «комбинацию».

— Меня страшит твое будущее, — сказал он. — У нас в доме ты оставаться не сможешь, тебе самой будет тяжело. Поэтому вот что я тебе предлагаю: поскольку ты хорошо играешь на фортепиано, лучше всего тебе уехать в Лейпциг к профессору Вику и попытаться там устроить свою судьбу. Ты красива, у тебя есть вкус, а у него учатся молодые люди со средствами.

Потом он нерешительно прибавил:

— Если ты даже выдашь себя за знатную особу, никто не заподозрит тебя. Только, дитя, следует поторопиться. Больше полугода мы, пожалуй, не выдержим…

И, поскольку сам Фрикен выдал себя за барона, ей пришлось поддержать эту игру. Природный артистизм помог ей.

— Зачем же ты выбрала Шумана? — спросил я. — Ведь у него нет больших средств.

— Я это знала. Но он мне нравился.

— Почему же ты не призналась во всем?

— Мне нравилась роль знатной женщины, готовой пренебречь ради любимого человека своими преимуществами. Если бы я была баронессой, то поступила бы именно так. Жаль, что мне нечем жертвовать.

К моему удивлению, Эрнестина не огорчилась «разоблачением». Я видел, что глаза у нее опухли от слез, но о своем обмане и о его последствиях она отозвалась пренебрежительно:

— Все это не так важно, поверь мне, и нисколько не отразилось бы на моем счастье, если бы и само счастье… не было ложным. Любящий человек простил бы и худшее. Но он принимал за любовь восхищение, увлечение. Словом, это была ошибка, в которой он не виноват. И теперь меня гнетет другое… — Она приложила платок к глазам. — Видишь ли, Гарри, теперь он ни за что не откажется от меня. Для бедной девушки расторжение помолвки гораздо чувствительнее, чем для баронессы. А Роберт честный и благородный человек. Он считает себя связанным, и оттого я становлюсь ему еще более неприятна., Одним словом, ты должен объяснить ему, что я сама отказываюсь.

— Погоди. Ты не любишь его?

— Не настолько, чтобы навязываться, — сказала она, улыбнувшись одними губами. — Нет, кроме шуток, Гарри. Объясни ему, сколько глупого и ложного в этой непременной верности слову. Прошу тебя, распутай этот узел!

— Почему бы тебе самой не поговорить с ним?

— Что ты! Он начнет уверять меня, а я… У человека всегда остается надежда, даже если он уверен, что ее нет больше.

— А ты… уверена?

— Что он не любит меня?.. Твердо. Скажу тебе больше: он любит другую.

— Ну, Эрни!

— Ты в этом сам убедишься. Значит, ты увидишь его и скажешь, что я отказываюсь. Говори что хочешь. Только он должен почувствовать себя совершенно свободным.

Я обещал исполнить ее просьбу.

— И все же одно неизменно, — сказал я на прощанье, — «Симфонические этюды» принадлежат тебе, Эстрелла!

— В большей степени моему отцу. Ведь это он дал тему.

Она не принимала утешений.

К счастью, мне не пришлось объяснять Шуману его собственные чувства. Он понимал, что насильственная верность слову будет прежде всего неуважением по отношению к самой Эрнестине. Но это не значило, что он считал себя правым. Я никогда не видал его таким подавленным. И теперь эта девушка стояла в его глазах так высоко, как никогда прежде.

— Я убеждаюсь, что совсем не знал ее! — сказал он мне.

Недурное признание после разрыва!

Вскоре Эрнестина уехала в Штутгарт по приглашению одного почтенного семейства — давать уроки музыки и французского двум девочкам. Я один провожал ее — так она пожелала.

И теперь, проигрывая «Симфонические этюды», я предаюсь грустным мыслям. Любители музыки часто спрашивают меня, кому посвящена та или иная пьеса. Они усматривают в этом глубокую связь между композитором и другими людьми. Что тут ответить? «Симфонические этюды» были посвящены английскому пианисту Стерндалю Беннету. Бесспорно, это был отличный пианист. Но даже отец Эрнестины, мнимый барон, больше связан с этими вариациями: он все-таки предложил для них тему. А «Карнавал»? Ведь там Эстрелла — одна из главных масок, желанная гостья. Нет, скорее хозяйка, потому что название ее родного города[27] присутствует почти в каждой сцене.

А ведь «Карнавал» посвящен не ей, а Каролю Липинскому, который и не был приглашен на этот праздник. Кароль Липинский — выдающийся скрипач, но в самом «Карнавале» его образ отсутствует.

Глава одиннадцатая. По поводу «Карнавала»

Я всегда удивлялся трудолюбию Шумана и его самозабвенности в труде. Со стороны можно было подумать, что им владеет странная болезнь, похожая на горячку. Он вставал в седьмом часу утра, принимался работать бог знает до какого времени. Перерывы, которые он сам для себя устанавливал, не всегда соблюдались.

— Как, разве уже вечер? — удивленно спрашивал он, когда я приходил к нему к концу дня и заставал его за работой. — Ведь только что пробило двенадцать!

— Да ты обедал ли сегодня?

— Право, не помню, кажется, да. Потому что не чувствую голода.

Усталости он в молодые годы не знал. И лишь в том случае, если что-нибудь мешало его занятиям, он жаловался на разбитость. Но вдохновение восстанавливало силы.

В один из таких незаметно наступивших вечеров я навестил Шумана в его флигельке.

Все подробности этого вечера сохранились в моей памяти, даже притушенный свет лампы на столе и попавший в полоску света портрет Жан-Поля.

Шуман наигрывает что-то неразборчивое, но приятное. Вдруг он ударяет по клавишам четыре раза, повторяет этот странный звукоряд и спрашивает, как это мне нравится.

— Боюсь, что эти звуки сами по себе вряд ли могут нравиться, — говорю я, — но у тебя такой таинственный и в то же время торжествующий вид… Может быть, ты скажешь, что они означают, эти четыре удара.

— И ты их не различаешь? С твоим-то слухом!

— Я различаю четыре звука: A, es, с, h.

— Вот-вот, это новая тема для вариаций.

— Погоди, Роберт. Тема — это прежде всего чувство, мысль, а этот обрубок вряд ли может претендовать…

— Темой может стать что угодно — любой звукоряд, — говорит Шуман.

— Значит, ты согласен, что эти четыре звука сами по себе ничего не представляют?