Янушкевич, как всегда, улыбнулся и незаметно кивнул головой, как бы поняв его сполна и одобрив такие слова, и стал ждать, угомонится ли наконец Вильямс или наоборот, войдет в раж и окончательно испортит настроение верховному и помешает закончить приказы фронту.
Но нет, Вильямс знал, с кем имеет дело, и, видя, что его союзник, маркиз де Лягиш, отмалчивается и не намерен помочь ему в таком деликатном, почти дипломатическом, разговоре с русским верховным, решил снизить тон и с видом оскорбленного сказал:
— Князь, вы не имеете оснований сомневаться в точном исполнении нашего союзнического долга. Я могу сообщить вам, что лорд Черчилль намерен даже послать эскадру в Дарданеллы, ради того, чтобы уничтожить «Гебен» и «Бреслау» не дать туркам воспользоваться ими против вас.
— Передайте мою благодарность лорду Черчиллю, — иронически ответил великий князь. — Но скажите ему, что он имел полную возможность сделать то, что сейчас задумал, когда «Гебен» и «Бреслау» проходили мимо Мальты, где дислоцируется ваш средиземноморский флот.
— Но наш крейсер «Глочессер» и миноносцы все время преследовали эти немецкие крейсера! — возмущенно повысил голос Вильямс.
— Благодарю за напоминание об этом действии британского флота, генерал, но от этого, в случае вступления Турции в войну против нас, нам легче не станет, ибо немецкий генерал Лиман фон Сандерс, фактический главнокомандующий турецкой армией, пошлет эти крейсера бомбардировать наши черноморские города.
— С вами очень невозможно трудно говорить, князь. Я не буду удивляться, если вы равнодушно отнесетесь и к тому, что наша эскадра в Северном море только что потопила немецкий крейсер «Магдебург» и еще два крейсера, — бодрым голосом сообщил Вильямс.
Великий князь не ожидал такого хода и вынужден был сделать комплимент, преувеличенно восторженно сказав:
— Вот это ревностное исполнение своего союзнического долга, генерал. Я поздравляю лорда Черчилля с победой. Можете поверить мне, что в самое ближайшее время я смогу доложить союзникам о новых победах моих храбрых орлов — нижних чинов и офицеров — на всех театрах военных действий…
И приказал: второй армии продолжать наступление, вернуть ей второй корпус генерала Шейдемана, третью гвардейскую дивизию и дивизион тяжелой артиллерии. Генералу Ренненкампфу незамедлительно настигнуть и атаковать противника и в два дня соединиться со второй армией…
— Приказ послать с офицером связи. Предупредить Ренненкампфа, что в случае неисполнения моего повеления ему будет вынесено порицание, а если и это не возымеет действия — он будет отрешен от должности командующего армией.
— Слушаюсь, — сказал Жилинский, записывая его слова, а в голове было: «Подействует на него это повеление, ваше высочество, как на мертвого припарка». И хотел сказать, что Ренненкампфа уже сегодня надобно отрешить от должности, но вопросительно посмотрел на Янушкевича, как будто он мог прочитать его мысли и поддержать его, но Янушкевич ничего не видел и сам ничего кардинального не предлагал.
И генерал Жилинский ничего верховному главнокомандующему не сказал. Не отважился…
…Орлов счел для себя неудобным присутствовать в кабинете тотчас же, едва схватились союзники, и стоял в приемной у двери, да здесь было и прохладнее, хотя портьеры на окнах и на двери адъютант Жилинского уже снял и спрятал подальше, но голос великого князя был слышен во всем дворе, а не только здесь, в приемной, и Орлов не пропустил ни слова из того, что говорилось в кабинете. И думал: все это было бы хорошо и полезно, ваше высочество, если бы не было поздно. Ведь не успеет первая армия подойти к Самсонову, не станет Ренненкампф мчаться к нему очертя голову, ибо слишком увенчал себя лаврами, слишком растрезвонил об этом на всю Россию, и великий князь теперь ему — не велика гроза. Но… делать было нечего, и оставалось исходить из лучшего и надеяться.
Он так и сказал вслух, как бы разговаривая сам с собой:
— Да, надеяться. На господа бога. Ибо потеряно сорок восемь часов, два светлых дня для атаки!
Адъютант Жилинского оторвался от дел, посмотрел на него, как на больного, и спросил:
— Капитан, вы полагаете, что положение настолько…
Орлов досадливо ответил:
— Ничего я не полагаю, штабс-капитан. Я полагаю, что вы очень мудро поступили, сняв портьеры, пока великий князь находится в кабинете.
И, выйдя в коридор, закурил папиросу и зло повторил:
— Два дня ушло на сомнения, выяснения, размышления! Двадцать четыре светлых часа для атаки! Какая ужасная ошибка!
— А можно атаковать еще и две ночи, штабс-капитан, — услышал он впереди себя грубоватый низкий голос и механически повторил:
— Можно вполне. Но ведь не атаковали! — воскликнул возбужденно и поднял глаза: что-то знакомое послышалось в этом голосе.
И увидел штабс-капитана Бугрова.
— Николай! Родной, ах, как мне недоставало именно тебя! — воскликнул он и бросился обнимать Бугрова и радостно хлопать по спине.
А во дворе штаба увидел Марию и замер от радости необыкновенной. И вспомнил…
ГЛАВА ДЕВЯТАЯ
Это было словно вчера…
Степь пламенела от огоньков. Их было — видимо-невидимо: вишнево-красных, как зори, золотисто-желтых, как солнце, ослепительно белых, как снег, и даже лилово-синих, как васильки, и казалось, что они вот-вот вспыхнут фантастически-красочными жаркими сполохами, и они разольются из края в край до самого неба, как море, и испепелят и степь, и синие балки ее, и задумчивые дубовые рощи в низинах, и останутся людям одни огнища, черные, как сажа. Но огоньки не вспыхивали, а тихо и безмятежно мерцали холодным разноцветьем и игриво кланялись и так и сяк на легком ветре, будто солнечными своими нарядами похвалялись и не могли нахвалиться, и исподволь глазели, вглядывались в небесную синь, словно в зеркало, и все прихорашивались, приосанивались в упругой стати и девственно юной нежности, как бы к смотринам всех цветов готовились и боялись остаться в безутешном унынии и ненужности.
То пламенели тюльпаны, лазоревые цветки, краса и гордость и благоуханная свежесть неохватных глазу степей русских, воспетых в песнях и былинах, вселявшие богатырскую силу в отважных, пробуждавшие жизнь в падших духом, вызволявшие бедовавших. Сколько их тут расселилось, и где они начинались, а где кончались, и откуда пришли в эти бескрайние знойные шири — про то и в книгах не вычитать, и лишь дремучие старожилы с гордостью поведают: таких нет более нигде, даже за морями-океанами, потому что нет более нигде таких степей, такого раздолья, такого солнца, таких медовых запахов, от которых радостно кружится голова, которые наполняют сердце чувством светлым и дерзновенно-возвышенным и поднимают человека на деяния во имя прекрасного, как могучие крылья поднимают орла навстречу солнцу.
Еще жаворонки поднебесные, что парят здесь от утра до вечера, поведают в своих хрустально-звонких песнях об этих чудо-цветках, и непоседа ветер разнесет их по всему свету — песни лучезарной земли русской.
Гимн жизни.
Александр Орлов и сейчас еще, казалось, видел, как эти чудо-цветки собирала Мария — девически тонкая и грациозная в своем белом как снег платье с бесчисленными оборками-воланами, в кокетливой соломенной шляпке, из-под которой во всю спину спускались две золотые косы, в лаковых туфельках, таких нежных, что им впору было ступать по сцене театра, а не здесь, в степи, меж суслиных нор и байбачьих курганчиков, — и непрестанно восторгалась:
— Боже, что за прелесть! Какое раздолье, какие цветы! А воздух, воздух! Голова кружится, честное слово, и глаза разбегаются от этого дива. Я никогда ничего подобного не видела и не представляла, что степь может быть такой многоцветной и ароматной… Вы слышите меня, Александр? Что вы там сидите, словно половецкий хан, и все курите, курите? — звенел ее, как флейта, высокий голос.
— Я слышу, все слышу и рад безмерно, что вам понравилось в наших краях. Надеюсь, в следующий раз вы не заставите себя упрашивать приехать сюда вновь, — ответил Орлов.