Орлов возмущенно сказал:
— Вы думаете черт знает о чем, штаб-ротмистр. Давайте лучше подумаем вдвоем, что мне делать: положение корпуса Благовещенского может осложниться в любую минуту, так как против него идут два корпуса немцев. Об этом теперь знают все, но решительно ничего пока не предпринимают, а думают, выясняют что-то. Быть может, мне все же обратиться к Сухомлинову? Чтобы он сообщил государю.
— Вы еще раз идиот, штабс-капитан, коль болтаете о таких вещах жандармскому офицеру, я могу донести, и тогда вашей карьере — конец.
— Но я же беспокоюсь о судьбе армии и чести русского оружия! — возмутился Орлов.
— Вот поэтому я и не донесу, — милостиво произнес Кулябко и продолжал: — Я советую вам: как только появится верховный, попытайтесь сказать ему более энергичней: так, мол, и так. Если Благовещенского не укрепить, второй армии придется убегать от шлиф-феновских клещей, кои, мол, нависли над его правым флангом, а там, возможно, нависнут и над левым. Вильгельм — человек деловой, в кавычках: если задумал что, доведет до конца любой ценой и не считаясь ни с какими законами и правилами ведения войны. Авантюрист, каких свет не видал, как и его генштабисты. Я читал Клаузевица, Шлиффена и самого Мольтке-старшего, дяди настоящего, начальника генерального штаба и штаба ставки кайзера, и знаю сих вояк предостаточно. У них в крови — захватывать, завоевывать, захапывать все, что плохо лежит или что им более подходит, а им подходит все: поля, леса, моря, океаны и даже господнее царство — небо. Авантюризм генералов плюс авантюризм кайзера — это и есть война, мой друг, — заключил Кулябко, как будто курс закончил читать перед слушателями академии.
Орлов качнул головой и заметил:
— А вы не лыком шиты и в армейских делах, штаб-ротмистр. Не понимаю, каким образом вы стали, извините, жандармом?
— Я вам сказал: я строевой офицер, а изменил профессию, так сказать, из-за слабости к хмельному. И за дуэль. Теперь-то я стал уже не тот, но прежнего не вернуть: буду делать карьеру на сем поприще. И знаете что? А закатимся-ка мы, после отбытия верховного, в Варшаву, прихватим с собой эту продувную бестию, Крылова, и посмотрим еще раз: заедет в костел богу молиться — арестуем его тут же. Уверен, что господь бог нужен ему не больше, чем прошлогодний снег, и что в костеле у него есть связной при посредстве коего он и передает немцам то, что им надобно. Как вы на это смотрите?
Орлов слушал его и посматривал на небо то в одну сторону, то в другую — нет ли там какой-нибудь хоть немудрящей тучки, которая могла бы немного умерить не по времени распалившееся светило, ибо дышать совсем уже стало невмочь, но в небе ничего особенного не было, а была так, одна мелочь, похожая на белоснежные папахи, разбросанные там и сям, да еще была над городом рыжая пыль, поднятая, видимо, кортежем автомобилей, сопровождающих великого князя в его объезде госпиталей и лазаретов Белостока.
Лишь свинцово-тяжкой махиной нависла над горизонтом синяя, как сумрак, туча, хмурилась все больше, словно собиралась с силами, чтобы шарахнуть оттуда громом и молнией, но пока молчала.
Штаб-ротмистр продолжал развивать свои планы:
— Нет, мы его не возьмем с собой, а устроим так: я посажу в мотор своих офицеров, переодетых под шофера и механика, прикажу им следить за действиями Крылова неусыпно и, если мои подозрения подтвердятся, арестовать тут же. Как вы находите сей план?.. Да какого черта вы молчите? Мечтаете о какой-нибудь Дульцинее? Эка невидаль! В Варшаве их — хоть пруд пруди, уверяю вас. — И таинственно спросил: — Да, а правда, что какая-то петербургская Дульцинея прислала Жилинскому депешу с категорическим требованием сообщить ей о вашем местонахождении и что вы получили нагоняй в виде пяти суток ареста за непочтительное отношение к предмету своих увлечений?
— Не выдумывайте. Жилинский приказал мне просто ночевать при граммофоне, за недозволенное летание на аэроплане над территорией противника и посадку аппарата на ней. А теперь верховный добавит свои пять суток, — полушутя-полусерьезно говорил Александр Орлов.
— Мне остается пожалеть, что означенная Дульцинея не прислала генералу Жилинскому свой ультимативный запрос о моей скромной персоне. Покуражился бы я в полное удовольствие под волшебные звуки граммофона, — уж друзья мои позаботились бы обо мне, как положено, и снабдили бы полным набором натюрморта. А засим — честь имею. Мне надобно приготовиться к визиту верховного и пожевать чайку, чтобы не пахло монопольным заведением… Да, штабс-капитан, не забудьте передать вашей Дульцинее мой привет и выражение искренней преданности моей несравненной красоте ее и чудесному обаянию. Она должна помнить мою одиозную личность по балам в Смольном, где я получил от нее замечательную пощечину за пикантный анекдот.
— Я знаю. Вы вздумали поволочиться за ней, за баронессой Марией.
— Совершенно правильно. Именно из-за нее я вызвал Бугрова, но промахнулся в подпитии, а он выстрелил в воздух, идиот. Глупость, конечно, времена рыцарей миновали, но Бугров едва не попал в Кушку, а я в Петропавловку, да свет не без добрых людей.
Кулябко легко поднялся, оправил гимнастерку, ремень, портупеи и хотел уходить, да Александр Орлов сказал:
— За Марию я могу вызвать вас в любое время, штаб-ротмистр.
Кулябко усмехнулся, качнул головой и сказал сочувственно:
— Любите. Понимаю. Но не ввязывайтесь в истории из-за женщин. В том числе и со мной… Да, а знаете, штабс-капитан? Отдайте-ка мне телефонограмму Филимонова об этой бестии, Крылове. Неудобно вам, строевому офицеру, заниматься подобной мерзостью, это наша прерогатива, коль контрразведчики спят блаженным сном отроков. А мне она может дать звездочку, черт возьми. Ну, решено?
Орлов подумал: и на самом деле, ему ли заниматься лазутчиками, да еще в штабе ставки? И отдал телефонограмму.
— Берите. Это действительно по вашей части.
— Мерси, штабс-капитан. Вот теперь-то вы — друг мне по гроб, как сказал Родзянко великий князь в Зимнем дворце в день объявления войны.
— Откуда вы все знаете? Поразительная осведомленность.
— От Джунковского.
Он ушел стройный и строгий, затянутый портупеями, без малейшего признака опьянения, и Орлов подумал: «Шельма и бестия отменная. Прикидывается пьяным, лезет в друзья, а сам пронизывает тебя разбойничьим взглядом, будто всю душу вывернуть хочет и узнать, что там в ней спрятано и не пригодится ли? А там — черт его знает, быть может, и это ему полагается изображать по службе, если иначе не подъедешь к предмету наблюдения. Вот и с Марией: не знает ведь она его по-настоящему, лишь встречалась, а он все о ней знает. Поразительный субъект».
И вспомнил о телеграмме Марии. Что случилось, что она отважилась телеграфировать на фронт, да еще главнокомандующему, о таком, в сущности, пустяке: жив ли, здоров он, Орлов? Могла бы и ему самому телеграфировать, а еще лучше — написать подробно в письме, что там стряслось, в Петербурге. Или с Надеждой что приключилось, что она сама не может написать? Но что может случиться в лазарете, за сотни верст от фронта? Холеры, бог дал, нет, тифа — тоже…
И Орлов решил: ничего случиться не может, а просто Марии взбрело в голову напомнить о себе, вот и напомнила, пользуясь тем, что Жилинский знает ее и может приказать найти меня даже под землей. Обиделся Жилинский за такую фамильярную телеграмму? Но у него подобных телеграмм и писем — весь стол завален, ибо так было заведено в министерствах, в генеральном штабе, в ставке верховного. Гм… А вот я ни разу Марии не писал. Даже привета не передал через Надежду, которой послал уже пятое письмо. Безответное. Сердится все еще из-за разговора по поводу Распутина? Глупая, таких проходимцев следует вешать, как великий князь сказал, а не преклоняться перед ними. Мария не преклоняется? А моя медичка и сестра милосердия очарована этим святошей. Чудовищно же!
Он потрогал иву, ее распустившиеся до земли зеленые косы и задумчиво сказал:
— Да. Что-то у нас с тобой, Надежда, не получается. Жизнь не получается. Ты — сама по себе, а я — сам по себе. Очевидно, не очень-то любили мы друг друга. А вернее — не любили вовсе…