— Да, помираешь, бедная я, несчастная!
— А я счастливый? — спросил старик.
— Тебе-то что? — ответила старуха. — Тебе и делать нечего, кюре сам все уладит. Только ты уж будь повежливей: сложи руки, погляди вверх и подумай о добром боженьке, а если не сможешь, то хоть притворись. И не вздумай опять что-нибудь выкинуть, слышишь!
Старик едва переводил дух. Он обещал быть серьезным. Правда, он чуть не нарушил обещание, когда пришли его ребята и состроили такие рожи, точно они святые апостолы. Руки у старика были уже сложены. Он попробовал незаметно ими пошевелить, но старуха с него глаз не спускала, она связала ему запястья длинными четками. Тем временем появился кюре. Больному долго не протянуть — рассудил он и поторопился причастить старика, а что делать дальше — не знал: для отходной время еще не подошло.
— Как вы себя чувствуете? — спросил он старика.
— Плохо, спасибо, — ответил тот.
Плохо-то плохо, но не настолько, чтобы пойти ко дну; то погружаясь, то снова выплывая, на поверхности он все-таки еще держался.
Кюре, которого тошнило от любого пустяка, убрался с женщинами на кухню. Ребята остались с отцом и, не теряя ни секунды, сняли с него наручники. Старик помахал им рукой:
— Привет, ребятки!
— Привет, папа! — ответили они.
Волны швыряли старика то туда, то сюда, это длилось час, а может, и дольше. Но вот наконец надвинулся последний вал. Старик спокойно лежал в своей постели, кость больше не беспокоила его, он излечился, он умирал. Женщины собрались вокруг него. Они прижимали к лицу носовые платки и вскрикивали, словно чайки. Кюре читал отходную. Ну, теперь дело пошло, да так, что и до конца недалеко.
— Горшок! — закричал умирающий.
Кюре умолк. Принесли горшок, но старик его оттолкнул.
— …поздно… иду ко дну.
И умер.
Когда он лежал в гробу, прилично одетый и свежевыбритый, то выглядел совсем неплохо. Старуха просто не могла оторвать от него глаз. Заливаясь слезами, она ему говорила:
— Ох, старик, старик, если бы ты всегда был таким серьезным, таким спокойным и чистеньким, как бы я тебя любила, как бы мы были счастливы!
Бедная женщина, причитать она могла сколько угодно, старик ее не слышал: он сидел со своими ребятами на кухне и веселился как мог, хотя это не совсем прилично, когда в доме покойник.
Джерри Хилл
Зеленые яблоки
Двое беглых арестантов, Сэм и Орский, забравшись в сад, сидели среди плодовых деревьев в высокой, по грудь, траве, жевали зеленые яблоки и обдумывали, куда им податься. Пока что от тюремной стены их отделяли всего две мили да каких-нибудь полчаса времени. Сэм, старшой в арестантской команде, промычал сквозь зеленую жвачку:
— А сдается мне, дело на мази.
— Угу, — только и просипел в ответ его общительный напарник.
— Уже две мили отмахали.
— Угу.
— А всего полчаса топаем.
— Угу.
Несколько долгих минут стояла тишина, только хрустели зеленые яблоки под зубами беглецов да тихонько шуршал листвой июльский ветер.
— На север до ближайшего городка миля, на запад — с полчаса ходу. А тут футах в ста — ферма, и там люди, мне отсюда слыхать. Да, нелегкая это штука — добраться до Торонто. Гм, я все думаю — а что мы там делать станем? Ну, все равно, хватит с меня тюряги. Я с этим делом завязал. А ты как? Тоже?
— Угу.
— Ума не приложу, как мне найти работу… Может, устроюсь в какой-нибудь отель пиво подавать или еще что. Только вот беда — судимостей у меня много, черт их раздери. Не знаю даже, возьмет ли меня кто. Эх, ремесла у меня никакого, ни черта я не умею. Как думаешь, Орский, найду я работу, а? Ну, пиво там подавать или еще что? Трудненько будет найти работу, а, Орский?
— Угу.
— Да? Ты тоже так считаешь? Ну, все равно, давай соображать, как до Торонто добраться. Куда нам сейчас — не представляю даже. Повсюду люди шныряют. Не то что в те годы, когда нас по первому разу сюда закатали. Э, все равно, сейчас идти нельзя. Надо темноты дожидаться. А пока можно и на боковую. Как скажешь, Орский?
— Угу.
Беглецы залегли поглубже в траву и, свернувшись калачиком, прикрыли глаза. Вскоре Орский спал крепким сном, но Сэм только подремывал. В его сонном мозгу вертелись разные мысли, он пытался их отогнать и не мог. Долго ворочался он с боку на бок, весь вспотел. Через час он очнулся, совсем обессиленный, и, приподнявшись, стал озираться вокруг, мучительно соображая, где он. Рядом, подтянув ноги к подбородку, словно младенец в утробе матери, спал Орский — дюжий нескладный поляк с морщинистым лицом.
— Орский! Эй, Орский! Проснись!
Поляк сел, протирая глаза онемевшими пальцами, и замотал головой.
— Слушай, Орский, как нам отсюда теперь выбираться? Даже ночью, в самую темь, отсюда не выберешься. Куда нам пойти, чтобы на кого-нибудь из местных не напороться? И фараоны всю округу прочесывают, нас с тобой ищут. Как же мы доберемся до Торонто? Нет, Орский, не продумали мы это дело. Надо было нам с кем-нибудь из тамошних парней сговориться, чтобы подсобили, — машину бы где-нибудь по пути нам оставили, что ли.
Орскому нечего было сказать, и он промолчал.
Упершись подбородком в согнутые колени, Сэм лихорадочно размышлял, а Орский глядел на него тоскливыми собачьими глазами. Он понимал, что у друга скверно на душе, и хотел хоть немного помочь ему, но не знал как. Эх, только бы до Торонто добраться — там Сэму, может, и подвезет: устроится где-нибудь пиво подавать или еще что. В большом городе всегда подработать можно, а тогда уж — полный порядок: и жилье можно будет подыскать и даже…
— Слышь, Орский, пока мы с тобой тут дремали, мне всякие думы в голову лезли. Лежу и думаю: только я и умею, что спину ломать, а будь у меня какое ни на есть ремесло, нашел бы я сейчас без всяких хлопот выгодную работенку и жил бы себе, горя не знал. А еще я про то думал, как ходил мальчонкой в школу. Насчет арифметики там, истории и всякого такого я был не очень, а вот столярное дело у меня здорово шло. Ты не подумай, что я фасоню, хвастаюсь. Нет, верно тебе говорю: дадут нам, бывало, что-нибудь смастерить, так я вдвое быстрее других ребят управлюсь, и получалось у меня лучше, чем у всех. До того мне эта работа была по душе! Только возьму заготовку в руки — и уже вижу, где и чего обстрогать. По столярному делу мне всегда «отлично» ставили. С этим-то я беды не знал. А вот как до чтения дойдет или чистописания — тут мне труба. За другими ребятами никак не поспеваю — все копаюсь, копаюсь. Учителя, бывало, ругаются, а я думаю про себя: рвануть бы из школы да начать поскорее деньгу зашибать — тогда б они все увидели! И вот, как кончил я седьмой класс, вызывает меня директор к себе в кабинет. Так он со мной хорошо разговаривал — сроду со мной так никто не говорил. Тебе, говорит, уже шестнадцать, а потому самое для тебя лучшее — уйти из школы и поступить на работу. Что ж, думаю, это мысль, а он говорит — с отцом твоим я все улажу. Руку мне на прощание подал, я потом сколько дней то место на руке чувствовал, где он пожал. И так мне хорошо было. Стал я ходить по фабрикам, искать работу по дереву. Ходил-ходил — куда не придешь, везде заставляют длиннющее заявление писать, а я всякий раз кучу ошибок сажал. Так меня ни на одну фабрику и не взяли — только чернорабочим на стройку. И через год-другой принялся я воровать — кому охота так вкалывать, да и не найдешь зимой работы. А теперь вот сбежал из тюрьмы и не знаю даже, куда податься.
Сэм умолк, вскинул глаза на Орского. Тот сидел не шевелясь. По лицу его, вдоль глубокой складки, катилась крупная слеза и оставляла за собой соленую дорожку. Отсвечивая зеленью листвы, она рывками сбежала по его щетинистому подбородку, на секунду повисла, а потом, шлепнувшись на широкую арестантскую штанину, расплылась на пыльно-серой ткани темным пятном. И в этой большущей, самой-самой последней слезе была вся его невеселая история, мало чем отличающаяся от Сэмовой, — разве только тем, что его сызмальства тянуло к земле.