Усадив гостя, Ярослав в свою очередь бросил несколько внимательных взглядов на Курепу — Бабий не знал, что сейчас этот человек носит другую фамилию.
Сказать по правде, Ярослав никогда не относился с симпатией к Курепе. Ещё в те годы, когда Курепа учился в университете, ходили тёмные слухи о его связях с австрийской полицией. Некоторые из общих знакомых Бабия и Курепы утверждали даже, что сын лавочника выдавал жандармам прогрессивно настроенных студентов. Бабий не верил этим слухам. Но всё же в глубине души у него осталась безотчётная неприязнь к Курепе.
— Сколько лет прошло с тех пор, как мы виделись в последний раз! — улыбаясь, сказал Дасько.
При виде этой улыбки — кривой, явно неискренней, в душе Бабия поднялась прежняя неприязнь. Пересиливая себя, он ответил:
— Да, много. — Бабий не знал, с чего начать разговор, и обрадовался теме, предложенной собеседником. — Ты изменился, постарел.
— А ты, думаешь, нет? — воскликнул Дасько фамильярно шутливым тоном. — Годы не красят.
— Не красят, — подтвердил художник. — Годы и горе.
Глаза Бабия, мгновенно выражавшие каждый оттенок мысли, стали грустными.
— Горя много, — не замедлил подхватить Дасько. — На всей нашей земле горе.
— На всей нашей земле? — удивился Бабий. — Вот с этим я не соглашусь. Наоборот, — посмотри, как быстро восстанавливается всё, что было разрушено войной. А будет еще лучше.
Говоря, художник сразу оживился. Грусти как не бывало в его глазах, они блестели совсем юношеским задором. Ярослав придвинулся ближе к Курепе и быстро, как бы боясь, что его прервут, стал рассказывать.
— Вчера только я вернулся из нашего села. Знаешь, что там делается? Колхоз хотят организовать. Да, да, колхоз! — на всю комнату воскликнул Бабий таким тоном, как будто приглашал собеседника разделить его радость. — Это в нашем-то селе, где из века в век из бедности не выходили, где за клочок земли были готовы друг друга убить. Разве это не здорово!.. И планы у них какие! Я с молодым Василишиным встретился — сыном того Василишина, которого в тридцатом году жандарм шашкой зарубил. Впрочем, ты тогда где-то за границей путешествовал и не знаешь. Так этот Василишин мне говорит: «Электричество во все хаты проведём. Молочную ферму организуем. Пруд выроем». Вот, брат, какая жизнь пришла, а ты говоришь — горе. Это говорят те, кто хотел бы вернуться к временам Франца-Иосифа или маршала Пилсудского, чтобы были холопы и были паны, пекущиеся об интересах народа. Помним мы, как они пеклись! Спроси у крестьян, они тебе скажут своё мнение на этот счёт.
— Может быть. Я не знаю, — уклончиво ответил Дасько. — Я ведь никогда особенно не интересовался политикой.
— Разве? А мне помнится, что в прежние времена ты активно участвовал в политических кружках.
Дасько почувствовал, что совершил промах.
— Когда это было! — с натянуто добродушной улыбкой воскликнул он. — Молодость, молодость! Кто не мечтает в молодости переделать по-своему мир!
— Со мной происходит обратное, — тихо засмеявшись, сказал Бабий. — В молодости мне казалось, что политика — не дело художника, что я, человек искусства, должен быть далёк от будничных интересов «толпы», — это слово Ярослав иронически подчеркнул, — и лишь теперь я понял, как ошибался, теперь нашёл своё место в жизни. Но я особенно не виню себя за прошлое: ведь меня таким воспитывали — профессора в художественной академии, маститые мэтры в своих книгах, политики в своих речах. Не легко было найти правду.
— Что же тебе помогло найти её?
— Народ, товарищи, с которыми я встретился на войне. Когда я говорил с художниками, солдатами, рабочими, когда я видел города, где все — от ребят до стариков — работали для фронта, когда я почувствовал, что моё искусство может быть нужным и полезным народу, я понял, что так жить, как я жил до сих пор, нельзя. Я стал артиллерийским офицером и, знаешь, с этого дня начался мой путь как художника... Ну, а ты? Где ты был все эти годы? Последний раз мы виделись с тобой, кажется, в тридцать пятом году. Ты приехал тогда из-за границы, из Чехословакии?
— Да. Потом я отправился на Волынь учительствовать.
— Где?
— В... — Дасько секунду колебался прежде чем ответить, потом назвал первый пришедший на ум город. Курепа был слишком утомлён, разбит неудачами, чтобы следить за собой так же строго, как всегда. — В Горохове.
— В Горохове? Позволь, позволь. Ведь я был там в тридцать седьмом году! Я не мог найти работу здесь, а в Гороховской школе мне предложили место учителя рисования. Правда, когда я приехал, оно было уже занято, но тебя я не видел.
— Я... наверно, отлучался куда-нибудь, — смешавшись, ответил Дасько. — Конечно, отлучался. Ты в каком месяце был там?
— В декабре.
— Видишь, я как раз уезжал в эта время.
«Странно, — подумал Бабий. — Я познакомился со всеми педагогами в Гороховской школе. Тут что-то не то». С этого момента в душу художника начало закрадываться подозрение — еще очень неопределённое, неясное, но всё же подозрение.
— Там, в Горохове тебя застала война? — спросил Ярослав.
— Да. — Дасько думал о том, как переменить тему разговора, оказавшуюся слишком скользкой. — Ты сейчас работаешь над какой-нибудь новой картиной? — Дасько задал этот вопрос умышленно: ведь самая неистощимая и... приятная тема беседы для художника — это о его произведениях.
Бабий почувствовал намерение Дасько отвести разговор в сторону.
— Начал... Только вот времени не хватает. Двадцать четыре часа в сутках, а мало, — искренне пожаловался Бабий, как будто в силах его гостя было продлить сутки. — Так ты не досказал, что с тобой было во время войны.
— Остался там, где жил, — с неохотой проговорил Дасько. — Куда мне было ехать — одинокому. С фашистами, конечно, не сотрудничал. Преподавал в школе — и всё.
— Преподавал по программам, составленным в Берлине? — в упор спросил Бабий.
— Ну, Ярослав, зачем ты так говоришь, — поморщился Дасько. — Это хорошо где-нибудь на митинге. Я преподавал математику — абсолютно аполитичную науку.
Нервное напряжение последних дней, злость, сознание своего одиночества среди тысяч и тысяч враждебных ему людей заставляли Дасько всё больше и больше терять самообладание. Он всегда считал Бабия человеком далёким от «житейской суеты», замкнувшимся в искусство, и, что самое главное, — мягким, уступчивым, неспособным на решительные действия. Поэтому-то Дасько и направился сюда, к Бабию, в надежде на спокойное убежище.
— Ещё немного и ты начнёшь видеть в своём друге преступника, — Дасько постарался вложить в эти слова как можно больше беспечности и сарказма.
— Нет, зачем же, — неопределённым тоном ответил Бабий. — Просто мне интересно знать, как сложилась твоя судьба.
— Ты мне не веришь. Но чтобы у тебя не осталось никаких сомнений — вот мои документы. Возьми проверь их, раз у тебя хватает совести думать плохое о человеке, которого знаешь с детства.
Вся эта тирада была хорошо обдумана. Дасько рассчитывал, что Бабий — деликатный, нерешительный, каким его всегда знал Дасько, смутится, начнёт извиняться, полностью поверит своему собеседнику. Смотреть документы он, конечно, не станет.
Театральным жестом Дасько вынул из кармана паспорт и швырнул на стол. От резкого движения потрёпанная зеленовато-серая книжечка раскрылась. Стала видна фотография владельца паспорта на первой странице и его фамилия: «Роман Дмитриевич Дасько».
Почти в ту же секунду Дасько, как бы вне себя от гнева, схватил паспорт со стола и, потрясая им чуть ли не у самого носа Бабия, хрипло, возмущённо воскликнул:
— Вот, смотри, вот паспорт!
Рука Дасько дрожала. «Видел или не видел он фамилию в паспорте? — думал шпион. — Ведь он меня знает как Курепу».
Как ни быстро убрал Дасько паспорт, но художник успел прочитать, что там стоит вымышленная фамилия.
«Теперь всё ясно, — сказал себе Бабий. — Ясно».
Бабий молчал. Дасько стоял перед ним, с паспортом в руке.
— Хорошо, хорошо, — сказал художник. — Спрячь свои документы. Они никому не нужны.