Изменить стиль страницы

Слива поставил стакан на стол, вынул из кармана визитную карточку с надписью: «Оберштурмфюрер СС Карл Ширке» (вещественный пароль) и протянул ее Худобе.

Руки ксендза дрожали. Он несколько раз пробежал глазами карточку и вернул ее Антонину. Все подтверждало, что перед ним человек гестапо, хотя Худоба и знал его как партизана.

А Слива постепенно входил в роль. Теперь надо было выяснить последнюю, но по сути дела самую существенную деталь. Но выяснить так, чтобы не вызвать и тени подозрения. Спросить прямо, кто такой Сободка, — значит дать понять, что эта фамилия ему, Сливе, неизвестна. Нельзя. Исключается. Спросить, с каких пор он, Худоба, стал зваться Сободкой, — тоже. Если Слива преемник Ширке, то он должен точно знать об этом.

— А кому-нибудь в этих краях известен ксендз Сободка? — спросил он.

Ксендз побледнел.

— Боже упаси! Сободка я только для господина Ширке… В миру меня знают как Худобу. Я здесь живу всего два года.

— Знаю, знаю, — прервал его Слива.

Теперь все его сомнения отпали. Худоба и Сободка — одно и то же лицо. Ловко! Очень ловко! Кто бы мог подумать?

Слива продолжал:

— Меня беспокоит, не просочился ли слух о том, что Худоба в самом деле Сободка?

— За себя я ручаюсь, — ответил Худоба и благообразно сложил руки на груди. — Но как ты… как вы могли стать…

— С таким же вопросом я могу обратиться к вам, — ответил Слива. — Я пришел не за этим. Господин Ширке несколько дней назад умер…

Худоба осенил себя крестным знамением.

— Да, он был тяжко болен.

— Теперь встречаться с вами буду я. Меня интересует, какие задания вы сейчас выполняете.

— Понимаю, понимаю, — пробормотал ксендз, ставя стул против стула, на котором сидел Слива.

Он рассказал, что после свидания с Ширке (а оно имело место почти месяц назад) он исповедовал несколько тяжело раненных партизан. Они сообщили адреса своих близких. Правда, такие сведения Ширке считал мелкими. Но вот два дня назад умер у него на руках партизанский разведчик Крамар. Умирая, он обратился к ксендзу с просьбой найти его сына в Клатове. Тут наклевывается нечто заслуживающее пристального внимания. По мнению Худобы, сын Крамара живет на нелегальном положении. Крамар дал несколько адресов, по ним ксендз сможет найти сына Крамара и передать ему маленький крестик. Возможно, это и не его сын. Сам Крамар часто ходил по заданию отряда в Пльзень, Кладно и, кажется, даже в Прагу. Возможно, что сыном он именует своего человека.

Худоба подошел к столу, вынул из ящика молитвенник, перелистал его и показал маленький медный крестик, какой крестьяне обычно носят на груди.

— Этот крестик может дать нам в руки несколько католиков, а уж одного наверняка.

Он сказал это умильно, с улыбочкой, и Слива подумал, что, кажется, еще не встречал человека, в такой мере заслуживающего веревки, как этот сидящий перед ним святой отец. И как только земля держит такое чудовище!

— Все адреса у меня здесь, — Худоба взмахнул молитвенником. — Я их вам сейчас выпишу.

Ксендз сел к столу, достал чистый листок бумаги и принялся за работу.

«Да, этот пострашнее Гоуски, — думал Антонин. — Тот занимается какими-то Крайнами, Сыровыми, Гайдами, а этот божьим крестом проложил дорогу к сердцам и душам людей, жертвующих жизнью за счастье родины. Убить его сейчас дело не сложное. Перед смертью можно допросить. Под пистолетом он все выложит. У предателя не хватит ни сил, ни волн, ни мужества скрыть свои преступления. Сколько таких негодяев видел я в лагерях! Стоило только намекнуть предателю, что жизнь его в руках другого, и он готов на все. Но разоблачить и уничтожить его — это еще не главное. Надо открыть глаза партизанам, показать им этого святого предателя и сказать: „Вот кому вы доверяли свои сердечные тайны! Отпуская вам грехи, которых вы не совершали, обещая вам царство небесное, этот святоша предавал вас и близких вам людей, предавал дело, за которое вы проливали кровь. Вот кто скрывался под черной сутаной! Судите его сами“. А исповедовать предателя должен Глушанин. Это он первым заговорил о том, что неосмотрительно пускать ксендза в расположение партизан. Это он поставил вопрос о перебазировке отряда после операции на островах и о сохранении в строжайшей тайне имен схваченных гестаповцев».

Ксендз Худоба между тем закончил список и передал листок Сливе. После этого он сообщил, что получил письменную просьбу от партизана Станиславчика навестить его. Станиславчик уже две недели лежит больной в селе Сватах.

— Когда вы собираетесь в лес? — спросил Слива.

— Не знаю, куда мне отправиться раньше — в лес или в Сваты?

— Сходите раньше в лес, — посоветовал Слива. — Я напишу записку, и человек, которому вы ее вручите, пошлет вас в Камик. Там есть верующий католик, которого надо вызвать на откровенность.

— Понимаю, — кивнул Худоба. — А кому передать записку?

— Глушанину.

— О! Сохрани меня господь! — и ксендз воздел руки к небу. — Этот головорез? От одного его взгляда у меня мороз по коже пробегает. Я узнал, что он бежал из лагерей.

— Бежал он вместе со мной. И в лагерях был вместе со мной. И то и другое было сделано при содействии гестапо.

Худоба был поражен. Какое открытие! Подумать только! Ему казалось, что тяжесть свалилась с его плеч. Откровенно говоря, он больше всех побаивался Глушанина и Сливу. Вот это артисты!

Оставив записку на имя Глушанина и условившись о новой встрече, Слива ушел от ксендза Худобы.

Глава двадцатая

Командира взвода правительственных войск Бронислава Ковача Труска знал еще по ужгородскому полку, где они одновременно служили. Во имя старого знакомства Ковач и оказал содействие Труске, устроив его оружейником. Человек разговорчивый. Ковач часто затевал беседы с Адамом, иногда заходил к нему на квартиру.

Труска вел себя осторожно, старался меньше говорить и больше слушать Ковача. Но каждая такая беседа убеждала его, что Ковач настроен к оккупантам враждебно и только боится говорить об этом начистоту.

Однажды после неприятностей в роте Ковач, придя к Адаму, разоткровенничался. Одного из его солдат хотели отдать под суд за то, что тот запел «Где родина моя». Ковач заступился за солдата, и его грубо отчитал инспектор.

— Вот ведь переметная сума, — возмущался Ковач. — Сам коренной чех, а преследует людей за исполнение чешского гимна. До чего только может докатиться человек!

А выпив пина, Ковач уже без оглядки высказал все, что накипело у него на сердце.

Да, да, не любит он гитлеровцев. Не любит, как истый славянин, как патриот. А за что их, собственно, любить? За то, что они глумятся над честью парода, коверкают его душу, уничтожают его, ставят ни во что, кощунствуют надо всем, что дорого сердцу каждого чеха? Нет, за это любить невозможно.

Ковач прекрасно понимал, что владычество оккупантов на исходе. Он знал положение на фронтах. Войска американцев и англичан высадились в Южной Франции, совместно с французскими патриотами освободили Париж. Советские войска под Яссами и Кишиневом разгромили более двадцати немецких дивизий и движутся на Бухарест. Все это в высшей степени отрадные факты. Но… Было у Ковача и «но».

Он хотел видеть Чехословакию такою же, какой она была до прихода оккупантов. И только такой. Болтовня о новой, народной Чехословакии ему противна. Есть же поговорка: «Не все старое плохо, и не все новое хорошо». Взять его, Ковача. Чем ему плохо жилось до войны? В тридцать втором году, уйдя с военной службы, он женился. После смерти отца ему остался дом, фруктовый сад. Да какой сад! На доход с одних только слив он мог прожить полгода. Были две лошади, две коровы. Свинина с капустой никогда не сходила со стола. Жена — единственная портниха на селе. Крестьянки за каждую кофту и юбку несли яйца, сметану, кур, гусей. Да и Ковач подрабатывал на стороне: приглядывал за садом на соседней вилле. И это тоже кое-что давало. У него был мотоцикл с коляской. По воскресеньям Ковачи выезжали в Прагу. Пили мельницкое вино. Ковач состоял членом Кампелички[3]. Что еще нужно человеку? Зачем ломиться в открытую дверь?

вернуться

3

Сельскохозяйственное товарищество, от имени основателя Кампелика. Организация аграрной партии.