Изменить стиль страницы

Аггей подошел к березке и стал трясти.

— Ну, ну, — проговорил он, — ломайся, — и, крепко упершись ногой в корневище, выгнул березку, напружился, присел и сломал; дерево хрустнуло и, медленно клонясь вершиной, легло с печальным шумом на траву.

— Браво! — воскликнула Надя, захлопав в ладоши, а Степан сказал лениво:

— Зачем сломал, росла она, росла…

— Я еще могу, — сказал Аггей, застенчиво улыбаясь.

— Нет, — ответила Надя, — сядьте. Аггей послушался, сел около.

— Теперь лягте и глядите вверх, что вы видите?

— Небо, — сказал Аггей тихо, — голубое. Коршун чуть виден…

— А ну, прищурьтесь, видите: небо уходит вглубь, и повсюду золотая пыль, а облако похоже на чашу.

— Перестань, Надька, — сказал Степан.

— Не на чашу, — сказал Аггей, — а на вас. Надя засмеялась. Степан сказал:

— Фу, господа, я иду купаться. — Он не спеша поднялся и пошел, на ходу срывая листья.

Аггею стало страшно с Надей один на один.

— Расскажите, как вы живете в таком раю? — спросила она ласково, вздохнула и легла рядом с ним, заложив ладони под затылок. — Вы любили когда-нибудь, Аггей Петрович?

Аггей закрыл глаза и не ответил ей на это.

Прошел Степан с полотенцем на голове, что-то пробормотал неразборчивое. Надя неизвестно над чем стала смеяться. Потом приподнялась, опустила обе руки и, рванув траву, осыпала ею лицо Аггея.

— С вами что-то нужно сделать особенное, — сказала она, — ах, Аггей Петрович, какой вы… — она приостановилась и протянула: — глу-у-пый!

Надя в этот день восхищалась всем, что видела: канавой, поросшей мягкими лопухами, зарослями вишенника, мостками через речку, шлепающими по воде.

Аггей объяснил, что на мостках этих рано поутру, пока не встало солнце и над водой туман, мальчишки ловят рыбу удочками, плюют на червяка; слюны будто бы червяк не любит и долго корчится на крючке.

Из сада по выгону пошли к глиняным оврагам, где стояла часовня над помершим когда-то странником без рода и племени. От часовни по дороге спустились домой через деревню.

Аггей, всю дорогу объяснявший Наде деревенские подробности, теперь замолчал, глядя, как приплюснутое солнце садилось в степь за холмами.

Оранжевый свет оттуда тоскливо бежал по голому выгону, по колючей траве.

Аггею показалось, что он, как больной, снова глядит на надоевшие обои у кровати. Хрустнув пальцами, он сказал:

— Вы спросили, любил ли я когда-нибудь? Нет, не пришлось.

— А я, Аггей Петрович, не помню, когда не была влюблена. Весь мир другой, когда любишь, — все для меня: и солнце закатывается для меня и поля бегут…

Взойдя на пригорок, откуда видна усадьба, Надя запыхалась немного и положила руку на высокую грудь и мгновенно вырисовалась, четкая и тонкая, на красной полосе заката.

Таким представлялся Аггею ускользающий образ девушки, о которой он мечтал по вечерам. Оттого, что сейчас можно было видеть ее въявь, закружилась голова, и, стоя внизу пригорка, Аггей раскрыл рот.

— Что вы увидели? — воскликнула Надя. — Привидение?.

Затворив за собою дверь кабинета, Аггей остановился около письменного стола, зажег свечу и долго глядел на тихое ее пламя…

Чернила в чернильнице давно высохли, единственный конверт был захожен мухами, и Аггей, отыскав карандаш, сел на низенький диванчик.

— Надя, — сказал он и слегка похолодел, услышав свой голос, — неужели возможно…

Поднеся к лицу ладонь, едва пахнущую ее духами, он подумал: «Я целую ей руку… Вот так…»

Закрыв глаза, Аггей стал морщить подбородок так, как делает это Надя, когда смеется. Поднял пальцы к голове, тоже как делает Надя, поправляя волосы, и, — весь выпрямившись, не в силах сдержать удары сердца, сказал:

— Люблю… — и, похолодев, открыл глаза и увидел в темном зеркале себя — толстого, с руками, неестественно растопыренными.

Аггей замотал головой, присел к столу, долго молчал, охватив лицо руками, потом решительно, крупным, неровным почерком, стал писать.

«Простите, но вы спросили — люблю ли я? Поэтому я осмеливаюсь писать. Вас я люблю так, как никто и никогда не любил. Вы не такая, как все женщины; вы особенная, вы прекраснее всех, и бог привел меня к вам… Я молюсь вам и прошу — сделайтесь моей женой, то есть я прошу вашей руки! Я несчастный…»

Много еще написал Аггей такого и, запечатав конверт, пошел к Марье Ивановне.

Старая экономка, сидя на сундуке, гладила больную ногу. На стене, около жестяной лампы, шуршали тараканы…

Громче прежнего ахнула Марья Ивановна при виде барина:

— Что это, батюшка, не спите, или живот болит?

— Запомните, Марья Ивановна, — сказал Аггей поспешно, — это письмо отдадите барышне поутру, смотрите только, не будите ее. Поняли?

Наутро Аггей встал рано и пошел в конюшню, где кучер мыл щеткой каракового жеребца, который косил белым глазом, топал ногой.

Рассеянно Аггей обнял морду коня, поцеловал его в серую губу и велел оседлать верхового. Затем потер ладонью свои покрасневшие за ночь глаза и потянулся, запах конюшни был мил ему; подходя к решеткам конских стойл, он гладил рыжие, сивые и черные морды, ласково губами ловившие его пальцы, и думал:

«Проснулась? А вдруг — проснулась? Прочла…» Он вышел на стук выводимого из каретника верхового.

— Шибко Ваську не бейте, барин, — сказал кучер, — не любит.

Рыжий Васька покосился на Аггея и присел, когда плотно уселось на нем восьмипудовое тело.

От быстрой езды Аггей приободрился, и неотступные мысли его просветлели.

«Нет, еще спит, — думал он, повертывая к лесу, — ручку положила под щеку, спит».

Ветви задевали лицо не просохшими от росы листьями, и, глядя на грибные тропки, бегущие от дороги в чащу, крикнул Аггей, приподнимаясь на седле:

— Нет, Надя проснулась и читает письмо… Милая, милая…

Хлестнул коня плетью и поскакал, — придерживая шляпу.

Дорога сбегала круто вниз; там шумела хвоя и желтел песок. Чтобы не утомить лошадь, Аггей повернул вдоль косогора и скоро выехал на поляну, где курилась обложенная дерном куча и у шалаша на пне сидел в полушубке согбенный старичок, держа в руках кисет… Реденькая борода у старичка так и не поседела, хотя курил он деготь на этой поляне пятьдесят лет, и сколько прожил до того — не помнит. Заезжал к нему иногда барин и давал двугривенный; старичок за это кланялся ему в ноги. Увидев Аггея, он встал и снял шапку.

— Здравствуй, дед, — сказал Аггей, тяжело впрыгивая на землю, — ну что, все еще живешь?

— Не дает господь бог смерти, — заговорил старичок торопливо и многословно, словно боялся, что его перестанут слушать. — Летом я с молитвой ему служу — за, пчелкой ли присмотришь, солнце встанет — перекрещу ее, а ночью врага колотушкой от ульев гоню… Господу это угодно; он от грехов-то и ослобонит… А за зиму лежишь на печке — такое надумаешь — тьфу! — все лето пойдет насмарку: опять грехов полон рот… Оттого и зажился. И еще комар, прости господи…

— Донимает?

— Лют, дыму не боится; вот ужей тоже много, ох, много ужей завелось, бог с ними.

Аггей сел на обрубок и, оглядываясь кругом, прислушивался, как часто бьется сердце. А старичок все говорил, и прыгали воробьи на шалаше.

— Я у тебя до полудня посижу, — сказал Аггей, — разнуздай-ка лошадь.

И, когда старик, охлопотав коня, принес из шалаша дикого меду в бурачке и кувшин ключевой воды, Аггей сказал, краснея:

— Знаешь, дед, я женюсь. Старик перекрестился:

— Вот и слава богу, а то я все думаю — нет и нет у нашего барина хозяйства.

— Увидишь скоро ее; мы кататься поедем, а ты забеги на дорогу и посмотри; такой красавицы не только ты — я не видал. Ты что это — меду мне принес. Дикий? А смотри, в нем пчела.

— Утопла; за добро своей жизни лишилась.

И старик стал глядеть, как Аггей ест мед…

— Всегда по лицу видно, что человеку бог пошлет, — сказал он, — вот у тебя, гляди-ко, глаза белые, будто со страху.

Аггей потянулся и, отойдя, лег на траву, где легкий ветер отдувал мух; возбуждение улеглось, и сладкая дремота закрыла веки; поплыла земля, и, положив руку на грудь, Аггей улыбался, слушал шорох листьев, говор старика.