— Мне необходимо с вами говорить…
— Господи, помилуй… Да на тебе лица нет! Решительным шагом Николушка вошел в сундучную, полутемную комнату, где пахло мехом, нафталином и мышами, не снимая шапки, сел на сундук и ненавидящими глазами уставился на Настю, которая стояла у окна, у кресла, где они разговаривали с тетушкой…
— Уйди, Настя, — проговорил Николушка и вдруг бешено топнул ногой, — уходи, тебе говорят…
— Ты белены, что ли, объелся, дружочек? — спросила Настенька, внимательно следя за его взглядом.
Николушка вскочил, но сел опять. Анна Михайловна с недоумением поворачивала голову то к Николушке, то к Насте.
— Если эта женщина не уйдет, я за себя не ручаюсь, — сказал он, глотая слюну.
Настя поджала губы, спрятала руки под косынку и вышла…
— Анна Михайловна, — заговорил Николушка, обхватив руками голову, — тетушка… Вы хотите, чтобы я стал человеком… Вы хотите, чтобы я стал молод, здоров, честно зарабатывал деньги… Но, покуда около меня эта женщина, я — труп… Она тащит меня в бездну… Она, она виновата в моем позоре…
— Подожди, Николай, — перебила тетушка дрогнувшим от страха голосом, — говори по-человечески… у меня голова кружится… Что случилось?
— Тетушка, я женюсь на Раисе!..
9
В тетушкиной спальне пахло валерьяной. Анна Михайловна сидела в кресле, повесив нос, голова ее была обмотана компрессом. Около нее — Африкан Ильич, помалкивая, вздыхал и курил. Изредка вздыхала и тетушка.
Было после обеда, то время, когда по усадьбам и деревням дремлют куры и собаки, похрапывают люди в тени забора, в сараях, в каретниках; мальчуган какой-нибудь сидит на куче золы, в завязанной узлом на спине рубашонке, и сладко зевает, держа в грязном кулаке заморенного воробья; а где-нибудь в избе молодайка, на сносях, поет однообразно, — перед ней чашка с теплым квасом, по столу ходят мухи, тошно пахнет луком, сквозь засиженное окно виден все тот же амбар и желтый выгон… Сосет под сердцем у молодайки, негромко растягивает она слова песни, под окном слушает ее свинья, отмахивая искусанным ухом надоедливых мух. Так вот и сейчас на черном крыльце пела Василиса-стряпка такую же песню. Африкан Ильич слушал, молчал и, наконец, сказал с шумным вздохом:
— Ох, баба как воет, проклятая… Не открывая глаз, тетушка кивнула.
Нелегко досталась ей вчерашняя история; Настя, подслушав у дверей Николушкино заявление, ворвалась, как зверь, в сундучную комнату. Николушка при виде ее блестевших глаз потерял присутствие духа и вдруг, обернувшись к тетушке, всхлипнул:
— Вот видите!
Тогда Настя ударила его кулаком по лицу и вцепилась в волосы. Николушка плюнул на нее, махал руками, тетушка самоотверженно проникла между враждующими — и ей попало; прибежавший Африкан Ильич оторвал Настю от Николушки и унес, и она кричала: «Я твоей шлюхе прическу поправлю». Николушка, мотаясь головой то на тетушкином плече, то на жилете Африкана Ильича, снова рассказал историю своей пропащей жизни… Его отпоили водкой. Далеко за полночь слышны были в старом дому всхлипывания, порой дикие вскрики и монотонный голос отчитывающей тетушки. В тот же вечер Машутка, несмотря на страх к привидениям, бегала под поповское окно и рассказывала потом на кухне, что поп Иван без подрясника, в подштанниках, ходил, как журавль, по горнице и все чего-то бубнил, а Раечка горько плакала, спрятав лицо в подушку.
Рано поутру тетушка пошла к попу Ивану, но он уже усаживал Раису в старенький тарантас и, холодно объяснив Анне Михайловне безнравственность ее племянника, зачмокал на мерина и уехал, вея, как флюгером, оторванной полой шляпы.
Тетушка побрела домой, оглядываясь на уезжающих, и вдруг заметила, как навстречу им из-под плотины вылез Николушка и замахал картузом. Поп Иван, привстав, хлестал лошадь. Раечка потянулась было из тележки, но, прижатая поповской рукой, закрылась платочком. От всех этих переживаний у тетушки сделалась мигрень.
Сдвигая с глаз компресс, Анна Михайловна проговорила слабым голосом:
— Грех Ждать награды от людей, друг мой, но все-таки обидно, — уж очень он неблагодарный…
— Н-да, — сказал Африкан Ильич, — племянничек ваш действительно — пенкосниматель…
— Подумайте — во всем обвиняет меня… И Настя на меня сердится, будто я его с Раисой сводила…
— Отодрать их обоих, — вот как я это понимаю…
— Ох, нет, только не это, Африкан Ильич.
— А если не драть, так что же?
— Ума не приложу… Вот как вернется батюшка, — пойдите к нему, друг мой, и скажите, что я хочу исповедоваться и в воскресенье, если допустит, приму святое причастие.
Африкан Ильич крякнул, так как был безбожником, но из уважения к тетушке не высказывал своих убеждений. Анна Михайловна опять принялась клевать носом. На черном крыльце пела Василиса все одну и ту же песню. И лучше бы не было этой песни на крещеной Руси.
10
Прошло два дня. В туреневском дому было спокойно, но молчаливо. За столом не засиживались, — быстро расходились по комнатам. Анна Михайловна в доброте своей думала, что Николушкин страстный порыв миновал: действительно, Николушка ходил небритый, угрюмый, опустившийся, и только по внимательным взглядам Настеньки, по кривым ее усмешечкам можно было догадываться, что с Николушкой не все обстоит благополучно…
Так и вышло. К вечеру Николушка надвинул до ушей мягкую фуражку, закурил папироску и вышел из дому. Тетушка спросила — «ты куда?» Он пожал плечами — «так, никуда» — и пошел через плотину на мельницу. Африкан Ильич в это время еще опочивал в сундучной комнате, и тетушку некому было вразумить, что значит — «никуда»; она не приняла даже во внимание, что не более получаса тому назад сама услала Машутку на мельницу за раками, которых мельников брат и дьячок Константин Палыч ловили бреднем в пруду.
В конце плотины, из оврага, поднималась двускатная, покрытая лишаями крыша водяной мельницы. За нею, на лугу, в тени огромных и коряжистых осокорей стояли распряженные воза. Еще подалее — вдоль низкого берега медленно двигались, по колено в воде, дьячок с рыжими развевающимися волосами и — в воде по грудь — мельников брат; тащили бредень и кричали: «Куда же глыбже-то?» — «Лезь, тебе говорят!» — «Да куда же глыбже-то?» — «Лезь, тебе говорят, антихрист»…
Николушка не спеша дошел до мельницы, спустился вниз к водосливу, где по скользким, шелковым от плесени доскам тонким слоем бежала вода; где тяжело и нехотя, все мокрое и почерневшее, в зеленых волосах, скрипя, вертелось водяное колесо; где в зеленоватой полутьме пахло сыростью и дегтем и, сотрясая весь ветхий остов мельницы, скрипели, стучали, крутились деревянные шестерни; где не раз деревенские мальчики, лавливая лягушек на тряпочку, видели сквозь щели мостков, внизу, в омуте, водяного, который сидел на самом дне, ухватив перепончатыми лапами зеленые сваи…
Николушке торопиться было некуда. Он бросил окурок в пену, под колесо, поднялся по шаткой сквозной лесенке наверх, где в луче света крутилась мучная пыль, легко порхали тяжелые жернова, сыпалась пахучая ржаная мука в сусеки, — захватил щепоть муки, растер ее между пальцами и вышел за ворота.
Здесь, на лужку, — кто в траве, кто на разбитом жернове, — сидели мужики, до света еще приехавшие с возами, с помолом. Николушка, сделав строгие глаза, приветствовал их баском: «Здорово, ребята!» Из мужиков кое-кто снял шапку; мельник Пров, старый солдат, сказал приветливо: «Садитесь, баринок», — и подвинулся, уступив на жернове место Николушке…
— Так-то оно было, — продолжал рассказывать Пров, прижимая черным пальцем золу в трубочке, — нельзя счесть — сколько он погубил нашего народу… Вышлет генерал Барятинский войск, и все это войско Шамиль погубит… Сколько наших косточек на этом Кавказе легло, — и-их, братцы мои… Шамиль упорен, а генерал Барятинский еще упорнее: нельзя, говорит, этого допустить, чтобы русский император отступился перед Шамилем.
— Досадно это ему, конечно, сделалось, — сказал один из мужиков, нагнув голову и трогая носок лаптя.