— Я рад, что мы понимаем друг друга.
Он опускает руку к своему ремню. Страх хватает меня за горло: мне кажется, что он собирается вытащить пистолет. Но он достает что-то из кармана.
— Думаю, это ваше, — говорит он. — Наверное, одной из ваших девочек.
Это мяч в разноцветную полоску, который Милли потеряла за забором. На меня обрушивается облегчение, отчего я начинаю дрожать, и появляется слабость. Короткий, невеселый и истеричный смешок застревает в горле. Я тяжело сглатываю.
— Ох. Да. Спасибо.
Я беру мяч. Не знаю, что еще сказать.
— У меня тоже есть дочери, миссис де ла Маре.
В его голосе мелькает тоска. Это удивляет меня.
— Вы, должно быть, скучаете по ним, — говорю я. Потому что вижу — скучает. Потом задумываюсь: почему я это сказала, почему была так приветлива?
Сержусь на себя, ведь я не обязана ни в чем признаваться, я ничего ему не должна. Я совсем растерялась: не знаю, как правильно себя вести.
Его взгляд возвращается к моему лицу. Я знаю, он может прочесть мое смущение. Все запуталось, смешалось у меня в голове: страх, который я испытываю, суровое выражение его лица, когда он говорил о комендантском часе, и его доброта, ведь он принес мяч.
— Ну, тогда хорошего утра, миссис де ла Маре. Помните про комендантский час, — говорит он и поворачивается.
Я быстро закрываю дверь. Чувствую себя выставленной напоказ, не могу точно сформулировать или определить. На моих ладонях маленькие красные полумесяцы в тех местах, где я вжимала в них ногти.
— Вивьен, — зовет меня Эвелин.
Иду к ней.
— Варвар заходил в дом, — говорит она. — Ты открыла дверь варвару.
Она взволнована. Она опускает вязание, ее морщинистые руки порхают, как маленькие бледные птички.
— Эвелин… я не могла не открыть дверь. Этот человек теперь живет в Ле Винерс.
— Панибратство — безобразное слово. Безобразное слово для безобразного поступка, — строго говорит она.
— Эвелин, я не панибратствовала. Но мы должны быть вежливыми. Должны быть у них на хорошем счету. Они могут сделать с нами что угодно.
Она непреклонна.
— Ты жена солдата, Вивьен. Ты должна показать силу воли. Если он снова придет, не вздумай пускать его в дом.
— Не буду. Обещаю.
— Никогда не пускай их, — говорит она. Пылко. — Никогда не пускай их.
Как будто это правило — то, за что можно зацепиться посреди жизненного хаоса.
Она поднимает вязание. Но потом снова откладывает, неопределенно глядя в мою сторону. На ее лице неожиданная растерянность, глаза словно затянуты дымом.
— Скажи-ка мне еще раз, кто это был? Мужчина, который приходил? Вивьен, кто он, говоришь?
Я не в силах снова все повторять.
— Один из наших соседей, — отвечаю я ей.
— Ох, ты и твои соседи.
Она снова поднимает свое вязание.
Глава 11
С наступлением темноты выхожу во двор, чтобы собрать ботву для компостной кучи. На некоторое время замираю, вдыхая ночной воздух, в нем смешались все запахи, что источают растущие вокруг цветы.
Чувствую ароматы, доносящиеся с заднего двора, и запах растущего табака, который всегда богаче раскрывается именно по ночам. Небо глубокое, вокруг залегли длинные тени, везде появляется оттенок синевы.
Из Белого леса, где деревья уже опутаны тьмой, доносится уханье совы: дрожащее, словно потерянная душа, заплутавшая среди листвы. Неискушенная душа.
На столе в кухне Ле Винерс горит лампа, шторы еще не задернуты. Свет от нее разливается на мой двор, обесцвечивая все, на что падает. Лепестки герани в горшках у моей двери бледно-желтые, в них нет цвета.
Заглядываю в окно и вижу сидящего за столом человека. За столом Конни. Он без кителя, верхняя пуговица рубашки расстегнута.
На первый взгляд мне кажется, что это капитан Рихтер, который приходил к нам, но потом я вижу, что это другой мужчина, тот, что со шрамом. На него падает свет лампы и освещает покалеченную сторону лица.
Совершенно четко вижу его шрам, неровные края, розовую нежную ткань, которая отличается от всей остальной кожи. Сейчас мужчина кажется другим, не таким, каким он был, когда вылез из джипа. Он сидит в одиночестве в свете лампы — такой задумчивый, менее властный.
Я наблюдаю, как он закатывает манжеты. Механически, не задумываясь над своими действиями. Его мысли где-то далеко. Он что-то читает: книгу или письмо. Мне не видно, что это: стол ниже подоконника.
Думаю, что это именно письмо. Только письмо способно настолько удерживать внимание. Какое-то новое выражение мелькает на его лице: ему что-то не нравится. Он хмурится; рассеянно пробегает пальцем по лбу.
У меня возникает мысль: «Так он выглядит, когда сосредоточен». Голубоватый дым от сигареты, лежащей в пепельнице, окружает его и мягко завивается в спирали возле лица мужчины.
Он один, и я знаю, он ощущает свое одиночество. Он не знает, что я за ним наблюдаю. У него вид человека, который и не подозревает, что за ним подсматривают.
Внезапно мне становится любопытно, а что у него в другой жизни. Той, где он не был солдатом. Его дом, люди, что дороги ему. Задумываюсь, что для него значит быть здесь, когда все, что его окружает этой ночью на острове, столь ему незнакомо.
Ночью природа словно сама по себе, отдельно от нас. Даже для меня, так долго прожившей в этой уединенной долине, ночь на Гернси может показаться немного чужой: одинокий крик совы, густая, глубокая темнота.
Интересно, откуда он, к чему стремится? Тоскует ли он по дому, как тосковала я, когда впервые приехала сюда? Мы с такой легкостью используем это слово, но я думаю о том, чему научилась тогда: что тоска по дому — это настоящая болезнь, печаль, так похожая на скорбь по тому, что было потеряно или отнято.
Я все еще чувствую ее время от времени, всего лишь след былой тоски; он возвращается воспоминанием о свете фонарей, о тротуарах под дождем, о запахе гари в подземке — обо всех запахах и звуках Лондона, о его гудящей и страстной энергии. Интересно, по чему тоскует этот мужчина?
Я так и стою, глядя на него. Мысленно приказываю ему поднять глаза, посмотреть в окно, на меня. Похоже на детскую игру, как будто я могу заставить его увидеть меня, как будто он моя марионетка.
Сейчас, в эту минуту, власть принадлежит мне — малюсенький ее кусочек. Потому что я смотрю на него, а он об этом не знает, он меня не видит.
Но он не двигается, не шевелится, его глаза прикованы к тому, что он читает. Я проскальзываю в дом. Я взволнована, но не знаю, как сформулировать причину. Как будто все не совсем так, как я представляла.
Ложусь в кровать, но долго не могу заснуть.
Часть II
Июль — Октябрь 1940
Глава 12
Мама умерла, когда мне было три. Помню, как нас с Ирис, мой старшей сестрой, отвели к ней в комнату, чтобы попрощаться. Там пахло как-то неправильно. В спальне мамы всегда пахло розовой водой, но в тот момент там стоял тяжелый, удушающий запах дезинфицирующих средств.
Да и сама мама выглядела как-то необычно, размыто, словно ее лицо было вылеплено из воска и начало таять. Я была немного напугана ее видом. Мне хотелось уйти из комнаты, оказаться где-нибудь в другом месте, а не здесь. Она слишком крепко держала меня за руку и плакала. И мне это не нравилось.
Я мало что помню из тех недель и месяцев, что были потом, за исключением того, что на похоронах на мне было жесткое черное платье из материала, от которого все зудело, а люди постоянно ругали меня за то, что я чесалась.
После смерти мамы я некоторое время молчала, просто отказывалась разговаривать. Так мне сказали. Я не многое помню из того времени. Кроме музыкальной шкатулки, которую мне отдали, и которую я заставляла играть часами напролет, поскольку музыка пахла воспоминаниями о маме.
В голове возникают картинки дома, в котором мы жили на Эвингтон-роуд, 11, рядом со станцией «Клапхэм Коммон». Это был высокий, безликий дом, который никогда не спал, который кряхтел и скрипел ночи напролет. А еще там был укрытый от посторонних взглядов сад, с нависшими над ним деревьями и нападавшей за много лет листвой. И тетушки, которые заботились о нас: тетя Мод и тетя Эгги. Они были добры, но не могли заменить мне маму. Очень часто, расчесывая волосы, они делали мне больно. Я навсегда запомнила, как они слишком сильно дергали запутавшиеся пряди, а не осторожно распутывали узелки, как делала мама.