Гора свалилась с Димкиных плеч.

– Не надо, знаешь, ничего… – попросил он, улавливая какую-то фальшь в голосе Хорька. – Я тогда дурак был… Честное слово…

– Да это ты как знаешь… – неожиданно вяло отозвался Хорек. И сделал вид, что потерял интерес к нему, злой на себя, что замешкался тогда и поленился двинуть вместе с этим салагой на Ермолаевку, а надо было действовать немедля… Однако, уверенный, что второй случай для этого еще представится и он его уж никак не упустит, Хорек снова плеснул в стакан. – Мы люди свои! Зачем нам подножки давать друг другу?.. За тебя! Корешами мы все-таки когда-нибудь будем!

* * *

Весь день, буквально не вставая из-за стола, Ксана укладывала между страницами «Домоводства» увядшие за ночь листья. Мать не тревожила ее, стараясь быть больше в кухне. Сцена, что произошла между ними вчера, неожиданная и неестественная в их отношениях, в некоторой степени надломила обеих. Нужно было привыкнуть к чему-то иному в разговорах друг с другом, во взглядах друг на друга… И давалось это нелегко. Раз десять Сана порывалась войти к дочери, сказать что-нибудь обыденное, малозначительное, но с первым шагом в горницу утрачивала простоту и непосредственность заготовленных слов и, крадучись, возвращалась назад, в кухню, утешаясь, впрочем, одним уже тем, что дочь дома, что никуда не спешит

Ксана тщательно расправляла и вкладывала в «Домоводство» лист за листом, не отбрасывая даже тронутых порчей, – всему, что она принесла накануне, предстояло сохраниться в гербарии. Руки ее двигались ровно, почти механически. Но ближе к вечеру – медленнее, неуверенней… И вдруг замерли в половине девятого.

Сана уловила своим напряженным чутьем легкий скрип открываемого шифоньера, замерла.

Опять воцарилась тишина в доме. Но уже не та прежняя тишина, а другая, в которой что-то свершалось.

Больше ничего не услышала Сана. Но вдруг бросилась в горницу.

Дочь была уже в дверях комнаты. Остановилась при виде матери.

Она надела для него свое лучшее платье – в голубых лепестках по белому полю… Голубой грубошерстный жакетик – в опущенной руке…

И снова встретились их глаза: измученные, затуманенные страданием глаза матери и широко открытые, загнанные – Ксаны.

– Доченька!

Мать шагнула к ней.

Не сдерживая вздрагивающих плеч, Ксана отступила на шаг в свою комнату.

– Кса-ан-ка!

Мать сделала еще шаг, и она опять на шаг отступила.

И отступала так, пока дорогу ей не преградил стол, потому что дальше отступать было некуда. Тогда она заплакала.

– Ксанка!.. – чуть слышно и горестно позвала мать.

– Я только скажу ему, мама!.. Я только скажу, что… что я не приду!.. – Губы ее кривились, а в лице, в мокрых глазах угасала последняя надежда на чудо. – Пусти, мамочка!.. Я только скажу ему!.. На одну минуточку, мама!..

Снова повторилось вчерашнее.

Только на этот раз Ксана не легла в кровать, а опустилась на табурет и, уронив голову на вытянутые поперек стола руки, поливала слезами глухие, с кружевными манжетиками рукава своего белого, в голубых лепестках платья.

А мать целовала ее, прижимая к себе. Тоже плакала, утешая:

– Голубка моя!.. Доченька моя!.. Ты не погубишь меня, правда?! Ведь ты одна у меня..

И тепло рук ее, как воскрешенное к жизни из глубин памяти самое первое ощущение бытия, обратило Ксану в крохотную-крохотную, в робкую-робкую, в тихую и бессильную.

Мать оставила ее успокоиться.

Лишь много спустя, уже собираясь в ночную смену, зашла еще раз.

Ксана сидела, вытянув руки поперек стола. Глядела куда-то прямо перед собой. Не плакала.

Голубой жакетик, соскользнув с колен, валялся на полу.

– Я ухожу, Ксанка…

Ксана кивнула. Потом оглянулась и кивнула еще раз.

– Хорошо, мама… – сказала, всхлипнув.

Танцы были в самом разгаре. Уже сыграли оркестранты вальс «Амурские волны», дважды сыграли танго из кинофильма «Петер» и дважды – грустный фокстрот «Много у нас диковин…».

От пятачка слышалось поскрипывание деревянного наста под ногами танцующих, уютный говор. А Димка стоял в соснах, там, где тропинка сбегала к речке, и ждал.

Давно прошла намеченная половина девятого. Всплыла над маслозаводом луна и фосфорическим маревом разлилась по осокам за речкой. Было, наверное, уже около одиннадцати часов.

Но Димка знал, что простоит на месте до последнего танца, пока твердо не убедится, что Ксана не пришла.

За себя он при этом не волновался. Ему что – он стоит себе, ждет. А ее наверняка не отпустили, и она нервничает. Поэтому Димка очень хотел бы сказать ей каким-нибудь образом: «Брось, Ксанка! Не получилось – значит, не получилось. Посидим, послушаем в другой раз. Мало, что ли, воскресений впереди?..» Он так явственно утешал ее, что, казалось, она должна услышать.

Но при всем при том Димка не отводил внимательного взгляда от петляющей тропинки, которая едва просматривалась в голубоватом сиянии залитых лунным светом осок. И когда мелькнуло в акациях белое платье, он знал, что это Ксана.

Она выбежала на тропинку и остановилась, вглядываясь в темный для нее и неприветливый сосновый массив.

Потом зачастила торопливыми шагами через осоки.

Димка неслышно рассмеялся. А когда, перейдя мостки, она ступила на тропинку, что от речки взбегала в гору, он вышел из-за сосен.

Ксана увидела его. И как бы споткнулась, вдруг сразу убавив шаг.

Димка уже разглядел ее белое платье в лепестках и жакет, перекинутый через руку…

Но Ксана не подошла к нему, а остановилась в трех-четырех шагах.

Какая-то жесткая сила убрала с Димкиного лица радость.

Ксана плакала. Прижав ладошки к губам и вздрагивая всем телом, беззвучно плакала, обратив к Димке мокрое от слез и неестественно белое в лунном свете лицо.

Он не успел ничего сказать ей, не успел ни о чем спросить… Все было предельно неожиданно, неправдоподобно и несправедливо.

– Дима… – проговорила она чужим, непослушным голосом. – Дима!.. Ты не жди меня больше… Нам, Дима, нельзя больше встречаться… Не надо нам встречаться больше!.. – Она вдруг заплакала в голос и, уронив голову на грудь, бросилась бежать назад, к речке.

Димкины ноги приросли к земле, иначе он догнал бы ее! А она, уже почти выбежав на мостки, словно ударилась о невидимую преграду и резко обернулась назад.

Его вывел из оцепенения громкий, жалобный крик:

– Ди-и-ма-а!..

Задыхаясь, она уже спешила навстречу, когда он побежал вниз.

– Дима, подожди!.. Дима! – схватила его за рукав. По щекам ее текли слезы, а мокрые глаза и губы смеялись.

– Я глупая, Дима! Я совсем, совсем глупая! Ты не сердись, что я тебе наболтала! – смеясь и плача и проглатывая звуки, всхлипывая, быстро-быстро заговорила Ксана. – Я знаю, что дурочка! Ведь все совсем наоборот! Не сердись, ладно?!

– Ну что ты, Ксана! Действительно, глупая какая-то! – проговорил Димка, с трудом обретая равновесие. – Никто на тебя не сердится!

– Глупая, глупая, правда! – согласилась Ксана. – Меня просто не отпустили, – а я наговорила тебе!

– Ну, сегодня не отпустили – другой раз отпустят!

– Конечно, отпустят, Дима! – заверила его Ксана. – И пускай мы будем не так часто встречаться, правда? Пускай незаметно будем! А… мы же ничего не воруем, правда? А мама потом поймет! Ведь поймет, правда?! – утвердительно тряхнув головой, спросила она Димку. И сама ответила за него: – Поймет!

– Ну ясно, поймет, Ксана! – поддержал Димка. – Ты только не плачь, а? И откуда у тебя слез этих!

– А они сами катятся! – сказала Ксана, обеими ладошками размазывая по лицу слезы.

Димка за руку свел ее с тропинки ближе к соснам.

– Все ты как-то по-своему понимаешь! – упрекнул он. – Как знал я… Ну, нельзя сегодня, значит, нельзя! А ты – в панику…

– Ну что ж, раз я такая… Конечно, глупая, сама знаю.

Она еще не отдышалась и говорила прерывающимся голосом, то утирая нос, то глаза, то зачем-то приглаживая и без того гладкие волосы на висках.