У крыльца в темноте грохнули смехом. Старики зашумели:

— Изгальство!

Тот же бойкий задорный голос выкрикнул: — Вот-та удружил так удружил!

Кто-то, давясь хохотом, высказал не весьма лестную для уставщика догадку:

— Должно, пересмешник не хуже Мартьяна!

Ипат Ипатыч кашлянул и строгим глухим баском перекрыл дерзкие выкрики:

— Знамо изгальство… над верой! Богоотступник, смеха антихристова ради… Никогда я в светские дела не вступался, на безбожные съезды не езживал и не сбираюсь!

Опираясь на палку, ни на кого не глядя, уставщик отделился от толпы и величаво зашагал по улице.

Дементей Иваныч стоял, раскрывши рот. Он все еще не мог прийти в себя от изумления.

— Оказия — что такое!.. В Читу, в собрание ехать… кто бы то удумал?.. А я-то ничего не чухал, с избой новой замыкался…

Нежданное избрание приятно щекотало его самолюбие, но как же избу, не обладив, бросить, как без обещанной людям, гульбы на святой?

Он не знал, что уж и делать и что отвечать мужикам, обступившим, и поздравляющим его. Астаха Кравцов так и вился вьюном вкруг него, захлебывался:

— Я ж говорил, что надо Дементея Иваныча!.. Я ж говорил!.. — Я первый… Как, значит, бывалый мужик, хоть где не струхнет, за наше дело постоит…

4

Пасха пришла в ослепляющем сверканье высокого вешнего солнца, голубели небеса, — резче обозначились синие грани затугнуйских хребтов. В вышине весело кричали ранние косяки перелетной дичи, в полях и на гумнах закурлыкала, засвистела разная птичья мелкота, ожившая, упоенно приветствующая наступление тепла. В полях по утрам курились ползучие туманы, и Тугнуй, все еще песочно-желтый и буро-грязный на буграх и склонах сопок, медленно, точно нехотя, менял-окраску: бурые сплошняки жухлой мычки местами начинали розоветь.

Строгую тишину поста разом вспугнули заливистые трезвоны, — день-деньской потешались на колокольне Ипатовы молодые пономарята. Будто улещенные веселым дилиньканьем колоколов, утихомирились хиусы, — нет-нет да и потянет с другой стороны степи ласковым теплым ветерком. Мрачные темные краски одежд враз исчезли в глубоких сундуках, и за ворота высыпали оранжевые нанбуки сарафанов, зелень атласов, яркое и пестрое многоцветье кичек, — всеми цветами радуги зацвели преображенные улицы.

Постом никого не было видать на улице, кроме сорванцов-ребятишек, — теперь цветники нарядных баб усеяли завалинки. На площади y общественных амбаров и на взлобке за Краснояром кучковались шумные гулянки парней и девок. На припеке взлобка выбивалась первая робкая зелень; она точно манила к себе молодежь, здесь было людно, весело, тренькали балалайки. По улицам деревни взад-вперед шли подвыпившие раскачивающиеся пары, целые семьи, возвращающиеся из гостей; стучали колесами телеги, гремели шарабаны, к задкам свешивались запрокинутые донельзя головы, из кучи переплетенных тел взмахивали платками, руками, ревели буйные песни. Многоголосый гомон стоял над деревней.

Опять, как в старые годы, устроили карусель и качели у амбаров, опять бегали взапуски на быстролетных конях: кто кого перегонит. А уж что самогону, кяхтинской ханы, — в речку соберешь ли, столько было выпито. Самогон никольцам не занимать, сами курят, благо пшеничка не переводится…

В самом конце святой и пьяной недели на деревню — как снег на голову — заявился Дементей Иваныч. Из Петровского завода его довез попутный хонхолоец, и к новому дому в Деревушке он подъехал обложенный читинскими подарками: свертками, кулями, банками.

— Заезжай чаевать, — сказал он хонхолойцу, — заезжай во двор завсяко-просто.

Хонхолоец в знак согласия кивнул головою.

Во дворе, у крыльца, Дементей Иваныч молодо спрыгнул с воза. Распахнутая его шуба, порозовевший потный лоб, торопливость выдавали его радостное нетерпение, как бы говорили: «Успел-таки! Хоть последний денек пасхи, да захватил!»

Из избы первыми выбежали навстречу внуки:

— Дедка приехал! Дементей Иваныч крикнул им:

— Живее таскайте гостинцы в избу!

Кое-что прихватив с собою, Дементей Иваныч повел хонхолойца в избу…

— Не изба — загляденье! — мимоходом похвастал он. Семья обедала. Павловна в радости заметалась от стола к печи.

Изба сияла чистотой, свежей краской, белоснежными рушниками, светом, простором. Василий и Федот, раскрасневшиеся, с лоснящимися лицами и поблескивающими глазами, усердно трудились над не первый уж раз долитой бутылкой. В стаканчик с мутной влагой Федот ронял мутные слезы, — пьянея, он постоянно вспоминал о злой своей доле, безрадостной доле безногого калеки, на которого теперь ни одна девка не позарится…

Увидав батьку, он поспешно смахнул слезу.

Дементей Иваныч поочередно расцеловался со всеми:

— Христос воскрес!

— Кончали собрание? — спросил Василий и подвинулся на лавке потеснее к жене, освободил место для отца и гостя.

— Кое там! Говорят, говорят без конца, — присаживаясь, ответил Дементей Иваныч. Еще на месяц говорения этого хватит. Откуда что и берется у людей, живая оказия! Ввек не переслухаешь. Терпел я, терпел… избу, новый двор надо обихаживать…

Наскоро выпив и закусив с гостем, не успев толком ничего рассказать, ни отведать как следует пасхальных яств, ни даже ни разу ущипнуть Павловну и перекинуться с нею игривым словечком, — наскоро растолкав женщинам и детям гостинцы, — и все спехом, спехом, — Дементей Иваныч попрощался с хонхолойцем, выбежал во двор, крикнул из сеней:

— Старуха, ввечеру гостей приведу, избу споласкивать, побольше всего припасай… Как обещал на святой, значит — на святой.

Немного погодя он постучал в окно:

— Василий! Помоги, паря, шарабан заложить, не найду тут у вас ничего. Вечером, когда под глянцевым потолком просторной избы горела яркая пузатая лампа, Дементей Иваныч вволю и всласть не спеша отведал пасхальных кушаний, приготовленных умелыми руками Павловны.

Вокруг стола сидели именитые гости счастливого новосела. Все ели с завидным аппетитом, пили так, что колченогий Федот запарился выносить из казёнки бутыль за бутылью. Павловна и Хамаида метались от стола к печи, несли все новые и новые блюда, ни на минуту не присели, то и дело пели гостям в уши:

— Кушайте, гости дорогие!.. Кушайте на здоровье.

— Бейте яички.

— Закусывай сальцем, сват Аноха Кондратьич.

— Бери ее прямо в руки, Петруха Федосеич… свиную лытку! — грохотал Дементей Иваныч.

Покаля горой вздымался на почетном месте — в самой середке, под божницей. Ему часто подавали стакан с жиром. — Павловна заранее натопила. Он выпивал — и жир и пьяное зелье — единым духом, густо крякал, изредка степенно приговаривал:

— Добро!

Все сватья и братаны, со сватьями и сестренницами, все помочане собрались у Дементея Иваныча, все почтили его, всем хватило места. Столько родных и знакомых не погнушалось откушать у него на новоселье, — значит еще чтут, уважают, за честь считают. Даже сестра Ахимья, батькина всегдашняя заступница, не захотела обидеть…

И Дементей Иваныч сиял, разрумяненный, не хуже начищенного медного самовара, который Хамаида доливала из чугуна уже четвертый раз.

Всех своих объехал он на шарабане, к одному только Сидору Мамонычу не подвернул: далече, не с руки… да и хворость к Сидору привязалась какая-то после того, как потоптал он улицы с комиссией совета, повыгребал хлеб у крепких мужиков.

«Ну его! — поморщился Дементей Иваныч при воспоминании о Сидоре и хмельным взглядом окинул гудящих гостей. — Все как есть пришли… все!»

И он снова засиял, снова потянулась его рука с наполненным стаканом то к одному, то к другому — чокаться, принимать поздравления.

— Нам энта заваруха нипочем, — заговорил он, — нипочем!.. Вот избу новую обмываем… Ежели потребуется, еще одну обмоем — для Васьки… Раз сказал: на святой, значит — на святой… Ихнего говоренья не переслухаешь. Терпежу никакого не стало, прямо сбег…