Своим чередом шла жизнь. Каждый человек был при деле, у каждого свои заботы. Грунька снова ушла в МТС, получила трактор, а Петрунька ее остался на попечении бабушки.

— Давно я с ребятишками не возилась, будто бы и отвыкла, — говорила соседкам Ахимья Ивановна. — Связал он меня по рукам, ревет, поди от жары животом мается… На огород зря не сбегаешь, а уж куда пойти — и не думай. Мать с отцом дома бывают редко: всё пашут, трудодни вырабатывают, а ты сиди…

Изредка, когда старуха выходила из избы, Петруньку брал на руки Аноха Кондратьич.

— Не реви, паря, — ласково щурился он на внука. — Вот мы их сейчас прогоним. — Он отгонял рушником облепивших ребенка надоедливых мух.

Возвращаясь, Ахимья Ивановна заставала старика с Петрунькой на руках, чмокающего губами, щекочущего внука редкой своей бородкой.

— И деду под старость нянчиться довелось, — смеялась она.

Старики попеременно укачивали мальца в зыбке, каждый забавлял его на свой лад… Аноха Кондратьич почти начисто отбился от колхозной работы, бригадир к нему перестал и заглядывать.

— Пущай молодые… а мне по закону все сроки вышли, — говорил он. — Мне бы сена корове своей накосить…

Лани-то травы было на Тугнуе, — артель возила не перевозила… всем сена досталось. А нынче? Помачки нету, не подымается трава, без сена насидимся…

Старик брал на конном дворе коня с телегой, ехал на ближайший увал, косил полынь, привозил целый воз, запасался… После обеда ложился на кровать, отдыхал, охал, жаловался:

— Поясницу ломит.

За последнее время здоровье Анохи Кондратьича сильно пошатнулось.

— Век не хворал ничем. А тут… ломит. Или вон зубы все шатаются, — горевал он. — Старость, кажись, подходит…

У каждого свои заботы — у Епихи, у Гриши, у Мартьяна Яковлевича. Но пуще всего занят по-прежнему Изот. Допекает его засуха, допекает, как и прошлым летом, сибирская язва. Опять по всем дорогам карантин, опять валятся по округе кони, и езда только на машинах, — так и мелькают через деревню грузовики с поклажей, с нефтяными железными бочками: хонхолойские, эрдэмские, гашейские. Много кругом машин завелось, — растут МТС, ширится совхоз «Эрдэм», как ни пророчили ему погибель семейские старики.

Хватает хлопот Изоту. Ближе к осени снова стали дурить единоличники: нет-нет да и сбежит кто, кинув посев и хозяйство, — запряжет ночью коня, сложит скарб на телегу, усадит жену и детей, да и был таков, поминай как звали…

Как-то Изот пришел к Хамаиде, сосланного Василия Дементеича злой востроносой бабе. Он объявил ей, что сельсовет за недоимки берет себе Дементееву просторную, роскошную избу, — здесь будут жить учителя. Ни слова против не сказала Хамаида, лишь насупила брови, и хотя ей дали неделю сроку, в тот же вечер перекочевала с детьми и племянниками в пустующую избу брата Дениса. Здесь она прожила недолго: на другой же день украдкой съездила в поля, нажала на своей полосе пяток снопов зеленого еще хлеба, привезла их домой.

— Пусть хоть конь вволю поест… все равно им достанется, — ни к кому не обращаясь, сказала она.

Еще через день, под вечер, Хамаида повела своих ребятишек в Деревушку — в бывший свой, теперь опустевший, двор, заставила их рвать в огороде брюкву, морковь, лук.

— Для кого сажала я все это? Для кого? — повернулась она к старшей дочке, когда подолы обеих были уже полны.

Уже при луне вышли они за ворота, и, оглянувшись в последний раз на свое гнездо, Хамаида вдруг завыла, — так тоскливо воют только собаки темной ночною порой. Брюква посыпалась у нее из подола на землю… В ту же ночь Хамаида сгинула из деревни, забрав детей и все, что мог увезти ее Бурка. Еким и Филат отказались последовать за теткой, остались в Денисовой избе: они давно уговорились меж собою вступить в партизанскую артель.

Хватает забот председателю Изоту. С весны идет стройка новой школы: пора, давно пора Никольскому обзавестись настоящей школой! Медленно строится она: то и дело не хватает гвоздей, краски, еще чего-нибудь. То плотники вдруг заартачатся, требуют денег, а райисполком скуповат на деньги: приходится Изоту выжимать, наседать. Зато какое это здание! Белая громада его на пустыре у речки видна с любого конца деревни, и оцинкованная новенькая крыша горит на солнце переливным серебром, — что твой жар-цвет. Затмила эта веселая серебряная крыша тусклую зелень древних церковных куполов — словно еще больше поблекли, облупились и поржавели они.

Незавидным кажется рядом с этой махиной бывший купеческий дом Зельки, где теперь больница, — так себе, избенка какая-то. К осени надеется Изот открыть пять классов, новые учителя понаехали — молодежь, комсомольцы, парни и девушки городские. То-то завертится жизнь зимою!

2

Пять лет провел в дальней отсылке в таежной нарымской глуши Ипат Ипатыч, бывший пастырь, и за эти годы семейщина, старые его почитатели, не имели от него ни единой весточки.

— Сгинул Ипатыч. Погас поди в чужой стороне, — вздыхали старухи.

Но не таковский был Ипат Ипатыч, чтоб сгинуть бесследно, — суровый Нарым не сломил его… Его поселили в небольшой таежной деревушке, — кругом на сотни верст тайга и безлюдье. Тоскливо оглядел он мрачную эту местность, спросил себя: «Как жить? чем кормиться?» Слово божие, которое открывало души и закрома семейщины и которым он, уставщик, издавна владел в совершенстве, никак не трогало этих черствых сибиряков-безбожников. Поневоле пришлось наняться в работники к разбитному мужику, владельцу трех лошадей… Тосковать было недосуг: хозяин часто уходил на охоту, и на нем, Ипате, лежали самые разнообразные обязанности: уход за конями и скотом, поездки в район, — хозяин зачастую отсылал его на ломовой заработок…

Хоть и восьмой десяток на исходе, но не хотелось ему нужде покориться; он работал, как здоровый мужик, и вся деревушка говорила о нем:

— Кряж, не человек!..

Ипат Ипатыч сам втайне радовался своей силе, — некуда было ей потратиться в вольном и сытом житье уставщика. Как пригодилась теперь она! Хозяин хорошо кормил его, однако он строго держался постов, по-прежнему пил чай не иначе, как украдкой: надежда и здесь со временем прослыть святым не покидала-таки его.

Одоление нужды Ипат Ипатыч представлял себе так: с годик он поживет у хозяина, потом и сам хозяином станет. Непривычное это для него дело — на людей спину гнуть, пусть-ка они на него поработают. Вот тогда и нужде конец!

Доверчивый хозяин не шибко считал выручку от ломовщины, и в каждую поездку Ипат Ипатыч зашивал в полу своей шубы одну-две кредитки. Сколотив несколько сот рублей, он пустил их по весне в оборот: скупил за бесценок в распутицу у нарымских рыбаков и звероловов несколько лагушков зернистой икры, две черно-бурых лисьи шкурки да связку белок, а летом, когда открылась на Оби навигация, выгоднее выгодного сбыл на ближайшей пристани свой драгоценный товар проезжим пассажирам… На следующий год он повторил эту же операцию в более широких размерах, распрощался с хозяином, купил себе избенку… К этому времени он уже крепко держал всю деревушку в своих руках… ссужал мужиков деньгами под большие проценты. Это было трудно и опасно: всюду росли колхозы и везде водились свои Епишки. Нужно было изворачиваться, хитрить, прятаться от ненадежных людей.

Не божьим словом, так сноровкой, хваткой, воспитанной с малых лет, покорил сибиряков бывший уставщик. Снова люди работали на него, — правильное течение жизни было восстановлено. Хищник своего добился…

К концу ссылки у Ипата Ипатыча водились уже немалые деньги. Собираясь домой, он продал свою избу и зашил в шубу не одну тысячу рублей…

Вернуться в родную деревню Ипату Ипатычу не разрешили, и он поселился в городе, в Верхнеудинске, у какой-то дальней родственницы, кичкастой простой бабы, работающей на постройке паровозного завода-гиганта. Она жила в рабочем городке, в хибарке, сколоченной из теса, на земле, заваленной мотками проволоки, штабелями рельсов и бочками цемента, с утра уходила таскать кирпичи, а бывший пастырь садился у крохотного окна, глядел на этот ералаш, прислушивался к грохоту и лязгу стройки и томился от безделья… Родственница объяснила ему, что высланные и сбежавшие не имеют права возвращаться в деревню, туда-де нужно брать особый пропуск, там пограничная полоса.