моим бегством, ему не дали понять, что при любых обстоятельствах возвращение матери принадлежит детям.

Он иногда проявляет такт, мой серый костюмчик. Натали рядом со мной топчется, вздыхает, поддерживая

обеими руками свою грудь кормилицы, обмякшую от возмущения. Мое колено шевельнулось под платьем,

сделав неуверенный шаг, который трудно будет удержать. Мама больше не семенит. Обеспокоенная и словно

оробевшая от моей сдержанности, она делает вид, будто снимает перчатки, целует Берту, даже останавливается

на несколько секунд, чтобы смахнуть песчинку с туфли. Наконец, в десяти метрах от нас, она не выдерживает:

— Изабель! — поет она, раскрывая мне объятия.

Что делать? Только устремиться туда.

IV

Натали в первый раз затопила камин в гостиной. Сосновое полено в центре издало сухой треск и

стрельнуло головешками в защитный экран. Мама подскочила в своем кресле, пододвинутом к самому очагу, в

очередной раз поднесла руки к вискам. Мы быстро и практически молча съели знаменитую щуку, или, скорее,

то, что от нее осталось, превращенное во фрикадельки. Затем, когда со стола убрали, а посуду помыли, мама

свернулась клубочком в вольтеровском кресле с подголовником, постанывая:

— Опять эта мигрень! Уже неделю не проходит.

Она только что проглотила одну за другой две таблетки аспирина, и мы, все три, не бросая вязания,

окружили ее, полные внимания. Но и с долей недоверия. Старается ли она выиграть время, избежать сцены?

Когда с излияниями чувств было покончено, среди нас снова быстро воцарилась неловкость. Мы все пребывали

в нерешительности. Мама поглядывала на нас, словно уже собираясь раскрыть рот, — и отводила глаза,

замыкалась в ожидании. За окном небо, почти целиком затянутое тучами, принесенными западным ветром,

потемнело настолько, что было похоже на вечернее. Сквозь тюлевые занавески теперь просачивался только

влажный серый свет, в котором растворялась мебель и медь, то тут, то там выдаваемая своими отблесками.

— Знаешь, — пробурчала Натали, — я отослала заказ госпожам Гомбелу в Кло-Бурель. Что до

мадмуазель Мартинель…

— Хорошо-хорошо, — сказала мама. — Разошли все и больше ничего не принимай. Слава Богу, теперь

нам это уже не потребуется.

В голубом дыму сочившихся смолой поленьев взметнулся язык пламени ярче и желтее остальных; в

комнате зашевелились тени, а передо мной высветились три лица: лицо мамы, вдруг утратившее гладкость,

покрытое явственным слоем пудры; лицо Берты, одутловатое, со спадающими на него прядями волос; лицо Нат,

кости да кожа, покрывавшая скулы и челюсти добродушными дряблыми складками. Все три были напряжены,

как, должно быть, и мое… “Слава Богу!” — сказала мама, думая о долгих часах шитья, надобность в которых

теперь отпадет благодаря гонорарам Мориса Мелизе, и в ее голосе было облегчение, от чего становилось легче

и мне самой. Тем лучше, если эти гонорары сыграли важную роль в ее решении! Соперничающее сердце скорее

извинит корысть, чем любовь. Помимо всего прочего, это соображение пришлось кстати, чтобы начать спор.

Натали тотчас подхватила шепотом:

— Ты хорошо подумала, Бель? Ты знаешь, куда идешь, куда ведешь девочек?

“Бель” сделала усталый жест в знак отказа от дискуссий. К тому же она терпеть не могла этого

уменьшительного от нашего общего имени, которое Нат, во избежание путаницы, поделила пополам. Но

упрямую бретонку уже ничто не могло остановить:

— Я позавчера видела господина кюре, — продолжала она громким голосом. — Он очень огорчен. Он

мне сказал: “Мы закрыли глаза на развод мадам Дюплон: можно было допустить, что ей его навязали. Но на

этот раз она отвернулась от церкви, а среди добрых христиан…”

— Что среди добрых христиан? — спросила мама, сморщив лоб в тяжелые упрямые складки.

— Сама знаешь, — проворчала Натали. — Карантин. Закрытые двери. Твои дочери без подруг, а потом

без женихов. На меня уже странно посматривают на рынке. Булочник мне сказал: “Так это правда? Их

напечатали!” Я заскочила в мэрию посмотреть объявления о браке…

— У него старые сведения!

Спицы у меня в руках застыли, и я поднялась с места одновременно с Натали. Мама произнесла эти

слова ровным, очень нежным голосом, словно речь шла о незначительном обстоятельстве. Тем же тоном она

очень быстро добавила:

— У него старые сведения! Мы с Морисом как раз позавчера поженились в Нанте.

* * *

В тот же самый момент мой взгляд упал на ее обручальное кольцо. Папино, которое она продолжала

носить для вида, было из золота и соседствовало с перстеньком “спиралью”, подаренным ей перед свадьбой 1

(жалкий фамильный бриллиантик, который экономная бабуля Дюплон, по доброй традиции, отдала “обновить”

по такому случаю). Это же было из платины, одно на пальце, как положено при повторном браке, и своим

оттенком, размером — и ценностью — тотчас напомнило мне колечки от занавески. Меняют рубашки, меняют

украшения, меняют мужчин! Но разве тело меняют? В какой мере она могла называться мадам Мелизе, если она

была моей матерью, а я по-прежнему звалась Изабель Дюплон? Застыв, онемев, я не знала, что делать, и могла

только присоединиться к возмущению Натали, которая, задыхаясь, беспрестанно повторяла:

— И ты нам такое подстроила! Свадьба тайком от людей… И ты нам такое подстроила!

С покрасневшим лицом, но с облегченным сердцем, мама пережидала грозу и, почти уткнувшись головой

в очаг, ворошила угли концом щипцов, слабо пытаясь возразить:

— Что мне было делать в моем положении?

— Нечего было в него попадать! — крикнула Натали.

— Я сделала все, что могла! — снова заговорила мама. — Никто точно не узнает, ни где, ни когда мы

поженились. Я все запутала.

— Да уж, запутала, и больше, чем ты думаешь! — проворчала Натали, всем телом рухнув на стул. — Но

я вот что тебе скажу, — добавила она, — правда в том, что ты нас испугалась.

— Да, — сказала мама.

Одна из пластмассовых спиц, которые я все еще держала, сломалась у меня в руке. Эта обезоруживающая

искренность, одним махом уничтожившая все мамины жалкие секреты, снова ее защитила.

— Безрассудная! Ты безрассудная! — воскликнула Натали, всплеснув руками. — И я прожила здесь

тридцать лет, и я воспитала тебя, и воспитала твоих дочерей, и я надрывалась всю свою жизнь, чтобы услышать,

что ты мне не доверяешь! Пойду-ка я лучше на кухню. Мои кастрюли будут почище твоей совести!

Тогда мама обернулась, схватила одной рукой Натали, делавшую вид, будто уходит, с суровым величием

откинув назад свою кружевную кичку, а другой вцепилась в мою юбку. Она побелела. Ее лицо, созданное для

гримасок и умильных улыбок, вдруг исказилось от гнева, а голос, обычно сплетавший слова, как ленты,

прерывался.

— В конце концов, — кричала она, — это вы виноваты! Вы все сделали для того, чтобы отдалить

Мориса. Если бы я не поставила вас перед фактом, если бы я вас предупредила, одному Богу известно, что бы

вы надо мной учинили и что подстроили в последнюю минуту! А так я спокойна: что сделано — то сделано, и

никто уже не помешает.

— Этот брак только на бумаге! — воскликнула Натали. — Где Бог говорит “нет”, никто не скажет “да”.

— Прошу тебя, не читай мне катехизис, тебе одной его хватит! Я знаю, о чем ты мечтала, как и эта вот, —

тут мама дернула меня за юбку, — продержать меня здесь всю жизнь, для вас одних. Вы меня любите! Я вас

люблю! Но…

Она отпустила мою юбку, потом руку Натали.

— Но нужно свидетельство о браке, чтобы подготовить свидетельство о рождении, и хорошо еще, что у

законов не такая низкая мораль. И потом…

Она колебалась, она нас отлично знала и боялась обидеть. Я подумала: “Мораль для нее теперь низкая

стала, потому что она ее преступила”. Довод о необходимости меня не огорчил: новый папочка решительно