Изменить стиль страницы

— Новые выписки? А разве Зотов нам не все рассказал? Зачем ты скрываешь от меня?

Тоня присела на краешек кровати.

— Прости, Леша. Но я могу говорить только то, что проверено и доказано. Таково правило исследователя. — Она помолчала и вдруг рассмеялась: — Здорово я себя похвалила — исследователем назвала!

— Да нет, наверно, не зря. — Я не без зависти думал о том, что Тоня уже выбрала себе дорогу в жизни. — Максим Петрович был прав? Пушка дала выстрел?

— Кажется, да, — ответила Тоня. — Но все требует проверки. — В глазах ее сверкнули веселые искорки. — А заметно, что я становлюсь историком? Я же меньше стала смеяться. — И она звонко расхохоталась. — Послушай, Леша, я вот о чем хотела посоветоваться…

Тоня рассказала о предстоящем слете красногвардейцев завода и предложила, чтобы мы вместе написали письмо партизану Зотову. И мы тут же стали сочинять это письмо.

— Хорошо бы он приехал! — сказала, провожая меня, Тоня. — До свиданья, мой поэт!

«Мой поэт…» Была зимняя, настоящая сибирская зимняя ночь, когда я возвращался домой. Взошла луна, посылая на землю туманный свет. Снег на мостовой и крышах домов переливался искрами. От домов падали голубые тени. Весь воздух был словно пропитан синевой.

«Млечный путь над нами… — закружились в голове еще неясные строчки, — искрится, горит…»

Я спешил, я летел домой, боясь растерять рождавшиеся слова, сочиняя новые и досадуя, что не было никакой возможности тотчас их записать. Дома я сразу бросился к столу. Зина остановила меня градом вопросов:

— Где был? Почему так поздно? Что случилось?

— Зина, оставь меня!

И Зина поняла, замолчала.

Я оторвался от стола лишь тогда, когда было записано все, что пришло в голову по дороге.

Я торопливо ужинал и скороговоркой объяснял Зине, что задержался на занятиях по астрономии, и потом снова сел за письменный стол. Но мне было, конечно, не до уроков. Я писал стихи. Писал до изнеможения, терпеливо, выбирая самые красивые, самые звучные слова. И наконец облегченно вздохнул. Стихотворение было готово:

Млечный путь над нами
Искрится, горит.
Любишь ты ночами
Арки лунной вид?
Я скажу, не скрою:
Кто-то был со мною,
Озаренный, нежный,
Что хотелось жить,
Каждый вечер снежный
Астрономом быть!

Из заглавных букв каждой строки составились два дорогих для меня слова: «Милая Кочка». Какими сильными, прекрасными казались мне тогда эти стихи!

Я переписал стихотворение начисто, перечитал его несколько раз и бережно запечатал в конверт. В этот момент я почувствовал, что голова моя стала тяжелеть, навалилась сладкая дремота. Когда я лег в постель, стояла уже глухая ночь.

Что случилось со мной? С той минуты, как был вручен Тоне конверт, я лишился душевного покоя. Перед глазами в невероятном вихре метались слова, рифмованные фразы. Я беспрерывно хватался за карандаш, писал, перечитывал написанное, и мне представлялось, что лучше этих стихов никто никогда не писал!

Так длилось с неделю. Все это время я почти совершенно не спал и на уроках сидел с затуманенной головой. На контрольной работе по физике я с большими трудностями решил задачи, сдав свою тетрадь почти последним. Во время урока Максим Петрович несколько раз останавливался возле меня и отходил, вздыхая:

— Законы электролиза, друзья, применяйте точнее.

Я понимал, что эти слова относятся только ко мне, хотя говорит их учитель как будто для всеобщего сведения.

Сдав тетради, мы с Игорем сверили решение задач. По двум из них ответы не сходились.

— Как же сойдутся, когда лирика сыплется из всех твоих карманов!

— Какая лирика? — не понял я Игоря.

— Ну, стихи, что ли. На вот, спрячь, — протянул он несколько исписанных листков. — То в парте их забудешь, то в коридоре выронишь. Я как сборщик утиля. Все дрожу, как бы в руки Недорослю не попало.

— Ну уж…

— Конечно, я, может, грубо выразился, Лешка, но у тебя все «милая», «нежная». Ты хоть «Кочка» не пиши, а то влипнешь, и я с тобой. И еще эта самая «трель». Как увидал тогда самолет, зарядил «бодрой трелью навеянный стих», так и дуешь подряд: «трель станка», «трель соловья». А соловья живого ты слышал?

Во время разговора Игорь с таким добродушием вздергивал свои брови-усики, что я не понял: нарочно он решил меня позлить или у него действительно это наболело? Во всяком случае, домой я пришел с испорченным настроением.

Мое огорчение стало еще бо́льшим, когда у себя на столе среди вороха листков со стихами я обнаружил клочок бумаги, на котором рукой Зины было написано: «Впрочем, я, как всякий молодой человек, не был лишен этого глухого внутреннего брожения, которое обыкновенно, разрешившись дюжиной более или менее шершавых стихотворений, оканчивается весьма мирно и благополучно. Я чего-то хотел, к чему-то стремился и мечтал о чем-то; признаюсь, я и тогда не знал хорошенько, о чем именно я мечтал».

Это была выдержка из Тургенева.

Так вот оно что! Зина разведала мою сокровенную тайну. Не решаясь пойти на открытый разговор со мной, она как бы нечаянно подложила нравоучительную выписку из знакомой мне книги!

В первое мгновенье у меня возникло желание затеять крупный разговор. Кто дал право жене брата рыться в моих бумагах? Неужели надо мной, как над маленьким, нужен еще контроль? Но, рассудив как следует, я не нашел доказательств того, что запись адресовалась именно мне. В самом деле, ведь Зина много читала и могла делать для себя какие угодно выписки!

Но оставлять это просто так было нельзя. Не теряя времени, я отправился в школьную библиотеку и взял Куприна. На обратной стороне листка с записью тургеневской цитаты я нарисовал длинный нос, прищемленный ящиком письменного стола, а внизу сделал выписку из рассказа «Белая акация»: «Она знает все на свете… Она читает потихоньку мои письма и заметки и роется, как жандарм, в ящиках моего письменного стола…» Листок я положил на то же место, где он лежал.

Вечером Павел, сидя за уроками, спросил меня как бы между прочим:

— Чем ты, Алексей, Зину обидел?

«Ага, клюнуло!» — обрадовался я. Но вслух сказал:

— Ничем будто не обидел…

А назавтра меня и Филю вызвал к себе Максим Петрович.

Обычно при любом происшествии Максим Петрович приходил в класс сам и начинал подробно разбираться. Этот вызов — первый! Уж не потерял ли я какое из своих стихотворений?

В висках у меня стучало, когда вслед за Филей я вошел в физическую лабораторию. Максим Петрович сидел за столом, просматривая какие-то бумаги. Он пригласил нас сесть и вынул из стола тетрадь, похожую на альбом. Я внимательно взглянул в сосредоточенные глаза учителя, но, что они таили в своей глубине, догадаться не смог.

— Вот, познакомьтесь, — раскрыл перед нами альбом классный руководитель.

Я вгляделся и узнал почерк Милы. На первой странице аккуратнейшим образом было выведено: «Значение взглядов. Печальный — влюблен. Смотрит вверх — ревнует и страдает. Смотрит весело — обманывает вас…»

Филя вопросительно посмотрел на меня, я — на Филю.

— Удивлены? Этот альбом случайно подобрала уборщица в классе, — пояснил Грачев.

«Подобрала уборщица… Еще чего-нибудь она не подбирала?»

— А вот еще…

Я внутренне сжался. Перед глазами проплыло расстроенное лицо Зины, добродушно вздернутые брови Игоря, и я поклялся им, что никогда в жизни не буду писать стихов.

Но Максим Петрович положил перед нами… фотографию Маклакова. Недоросль сидел развалившись на скамейке в саду, с расстегнутым воротом, и раскрытый рот его точно выкрикивал: «О-го-го…»

Филя перевернул фотографию. Небрежной, размашистой рукой на обороте ее было написано: «Моей брюнеточке. Сто поцелуев в твои рубинчики, Милка! Андрей».