Он молит о помощи, просит узнать, нельзя ли перевести его в другое, не такое гиблое место ссылки. Нельзя ли обратиться к Екатерине Пешковой в Красный Крест, к Горькому, к Бубнову или, может быть, подать Калинину прошение о помиловании? И — душераздирающий финал письма: «Не ищу славы человеческой, а одного — лишь прощения ото всех, кому я согрубил или был неверен. Прощайте, простите! Ближние и дальние. Мёрзлый нарымский торфяник, куда стащат безгробное тело моё, должен умирить и врагов моих, ибо живому человеческому существу большей боли и поругания нельзя ни убавить ни прибавить. Прости! Целую тебя горячо в сердце твоё…»
Он с благодарностью упоминает в письмах Надежду Обухову, её денежный перевод по телеграфу, сравнивает её с «Русскими женщинами» Некрасова, к которому постоянно декларировал свою нелюбовь… Пишет о Калинине, которому «подавал из Томска заявление о помиловании, но какого-либо отклика не дождался. Не знаю, было ли оно и переслано…». Томское заявление не найдено, но сохранилось в архиве Сергея Клычкова заявление, написанное в Колпашеве 12 июля 1934 года во Всероссийский центральный исполнительный комитет:
«После двадцати пяти лет моей поэзии в первых рядах русской литературы я за безумные непродуманные строки из моих черновиков, за прочтение моей поэмы под названием „Погорельщина“, основная мысль которой та, что природа выше цивилизации, сослан Московским ОГПУ в Нарым на пять лет.
Глубоко раскаиваясь, сквозь кровавые слёзы осознания нелепости своих умозрений, невыносимо страдая своей отверженностью от общей жизни страны, её юной культуры и искусства, я от чистого сердца заявляю ВЦИКомитету следующее:
Признаю и преклоняюсь перед Советовластием как единственной формой государственного устроения, оправданной историей и прогрессом человечества!
Признаю и преклоняюсь перед партией, всеми её директивами и бессмертными трудами!
Чту и воспеваю Великого Вождя мирового пролетариата товарища Сталина!
Обязуюсь и клянусь все силы своего существа и таланта отдать делу социализма.
Прошу помилования.
Если же помилование ко мне применено быть не может, то усердно прошу о смягчении моего крайне бедственного положения…
Если я недостоин помилования, то усердно прошу уменьшить мне срок ссылки, дать мне минус шесть или даже минус двенадцать без прикрепления к одному месту.
Всё это спасло бы меня от преждевременной смерти и дало бы мне, переживающему зенит своих художнических способностей, возможность новыми песнями искупить свои поэтические вины…»
Это заявление было переслано в Москву Сергею Клычкову для дальнейшей передачи по инстанции. Жена Сергея Варвара Горбачёва показывала его Ахматовой (обвинившей через много лет в «посадке» Клюева Анатолия Яра), которая привела несколько строк из него по памяти в «Листках из дневника».
Из письма Клюева С. А. Толстой-Есениной 17 июня 1934 года: «…Поговорите с богатыми писателями и с моими почитателями — ведь их у меня недавно было немало. Я погибну в Нарыме без милостыни со стороны, без одежды, без пищи и без копейки. Поговорите с В. Ивановым, Леоновым! Нельзя ли написать Шолохову и Пантелеймону Романову, Смирнову-Сокольскому. Если будет исходить просьба от Вас — они помогут… Сходите к Антонине Васильевне Неждановой… Поговорите с ней обо мне — и о том, чтоб она поговорила с Горьким — об облегчении моего положения… Они давно знакомы — ещё по Италии, когда Алексей Макс<имович> был там в изгнании. Объясните Неждановой просьбу: убавить срок ссылки (дано пять лет по 58–10 статье за поэму „Погорельщина“ и агитацию ею). Дать минус шесть или даже двенадцать без прикрепления к месту ссылки. Оставить мне мою писательскую пенсию, просить ГПУ передать мои рукописи в архив Оргкомитета писателей… Обрадовали бы, если бы соорудили посылочку — чаю, сахару, сухарей из белого хлеба, компоту от цинги, — простите, но я так тоскую по всему этому! Здоровье моё сильно пошатнулось. Теперь бы Вы меня и не узнали бы — такой я стал… Помогите, родная! Простираюсь к Вам сердцем своим, целую Ваши ноги и плачу кровавыми слезами…»
Из письма Клюева Алексею Толстому: «Алексей Николаевич, — после двадцати пяти лет моей поэзии в первых рядах русской литературы, я за чтение своей поэмы „Погорельщина“ и отдельные строки моих черновиков, за слова моих стихотворных героев сослан в жестокую Нарымскую ссылку, где без помощи добрых людей неизбежно должен погибнуть от голода и свирепой нищеты. Помогите мне ради моей судьбы — как художника и просто живого существа. Умоляю о съестной посылке. Деньги только телеграфом…»
Пишутся письма Николаю Голованову, Вячеславу Шишкову и Павлу Васильеву: «Дорогой поэт — крепко надеюсь на твою милостыню. Помоги несчастному. Отплачу сторицей в своё время. Русская поэзия будет тебе благодарна»… Достоверно известно, что Клычков, его жена, Анатолий, Нежданова, Обухова присылали ему деньги и вещевые передачи, делали всё, чтобы облегчить его участь, и Николай не уставал их благодарить за помощь и поддержку.
А 15 июня датируется его письмо, обращённое в бывший Политический Красный Крест, ныне — Общество помощи политическим заключённым, к Екатерине Павловне Пешковой.
«Двадцать пять лет я был в первых рядах русской литературы. Неимоверным трудом, из дремучей поморской избы вышел, как говорится, в люди. Моё искусство породило целую школу в нашей стране. Я переведён на многие иностранные языки, положен на музыку самыми глубокими композиторами. Покойный академик Сакулин назвал меня „Народным златоцветом“, Брюсов писал, что он изумлён и ослеплён моей поэзией, Ленин посылал мне привет как преданнейшему и певучему собрату, Горький помогал мне в материальной нужде, ценя меня — как художника. За четверть века не было ни одного выдающегося человека в России, который бы прошёл мимо меня без ласки и почитания. Я преследовался царским правительством как революционер, два раза сидел в тюрьме, поступаясь многими благами в жизни. Теперь мне пятьдесят лет, я тяжело и непоправимо болен, не способен к труду и ничем, кроме искусства, не могу добывать себе средств к жизни…»
Кроме просьб о материальной помощи, об оставлении пенсии, о содействии в охране имущества в Москве он просит о главном: перевести его из Нарымского края «в отдалённейший конец быв<шей> Вятской губернии, в селение Кукарку, в Уржум или в Краснококшайск, где отсутствие железных дорог и черемисское население, мало знающее русский язык, в корне исключают возможность разложения его моей поэзией, но где умеренный сухой климат, наличие жилища и основных продуктов питания, неимение которых в Нарыме грозит мне прямой смертью…».
Это обращение продлило ему жизнь, помогло в конце концов вырваться из Колпашева, грозившего неминуемой близкой гибелью.
Бытовые тяготы и нищенская жизнь не угашали его духа. В начале июня он пишет письмо Яру, где сообщает о новой, только что написанной поэме.
«…Крепко надеюсь на милостыню. Написал поэму — называется „Кремль“, но нет бумаги переписать. Как с поэмой поступить — посоветуй! Жизнью и смертью обязан твоему милосердию… Вероятно, я зимы не переживу в здешних условиях. Прошу о письме. О новостях, об отношении ко мне. „Кремль“ я писал сердечной кровью. Вышло изумительное и потрясающее произведение. Где живёте летом? Райское место — этот городок Горбатов на р. Оке, весь в вишнях и фруктах. Жители только садами и промышляют. У меня много нужды — всего не перескажешь — получу ответ на это, напишу большое письмо. Но сгораю предчувствием твоего письма. Прощайте. Простите!»
Городок Горбатов-на-Оке… Это воспоминание о давнем путешествии, о том, как в этом садовом раю Клюев впервые был арестован местной полицией в 1899 году. Документы, связанные с этим событием в его жизни, хранились одно время в фонде Департамента полиции Российской империи Государственного архива Российской Федерации, но потом были «списаны за ненадобностью».
Не случайно в гибельной Нарымской ссылке вспомнился этот городок. Вспомнилось самое начало хождения по тюремным мукам.