хозяйстве, если каждый хозяйственник начнет партизанить по своему усмотрению?

—      Как это — партизанить? Один допустит вольность по дурости, а другой нарушает порядок по крайней нужде. Мерить всех одной меркой (нельзя! Может, виновато твое начальство? Не разобравшись, не дало денег и нарочно толкнуло тебя на нарушение... Ты, Алеша, сходил бы к большим руководителям и выложил бы все как есть, без утайки,— авось разберутся!

—      Я, мама, не боюсь ответственности! Когда я затеял реконструкцию, то предвидел, чем это может кончиться. И все же рисковал. Мне обидно другое: не дадут довести до конца задуманное дело.— Он нервно закурил папиросу, ломая спички.— А пойдешь жаловаться,— чего доброго, скажут, что Алексею Власову просто не хочется расставаться с директорским креслом. А мне наплевать на него!

—      Не криви душой!

Власов ничего не ответил. Мать ведь правду сказала, ему не хотелось расставаться с «директорским креслом». В дело вложено столько труда. Кто-то другой придет на готовенькое и еще хвастать будет успехами. Может быть, действительно стоит поговорить с кем-нибудь из руководителей? Но с кем? Он не умел налаживать отношений с людьми, никогда не думал об этом,— только работал. Спроси его: «Кто вас знает? Кто может дать положительную характеристику вашей деятельности?»— на этот вопрос Власов толком не смог бы ответить. Может быть, райком партии или главк,— больше некому...

Он медленно прошелся по столовой — пять шагов вперед, пять шагов назад. Ему представлялось самодовольное бабье лицо Толстякова. Потирая по привычке руки, он скажет на прощание: «Ну как, уважаемый товарищ Власов, вы теперь поняли, с кем имеете дело?» «Обидно!.. Жаль, нет Акулова, он непременно помог бы. Написать министру!»— вдруг решил он.

Целую ночь трудился Власов над составлением докладной записки на имя министра, в которую вкладывал все, что накипело у него в душе. Он писал о техническом состоянии промышленности, об отсталой технологии, о правах директора, об инициативе: «Нельзя, связав людям руки и ноги, требовать, чтобы они плавали». Он писал о Толстякове, о его недальновидной политике. Порой он задумывался, перечитывая написанное, зачеркивал слова, строчки, рвал целые страницы и вновь писал.

На рассвете записка была готова. Власов вложил ее в конверт, надписал адрес и решил днем отправить министру. Однако развернувшиеся события поколебали его решимость, и конверт остался пока лежать в ящике письменного стола.

4

—      Танцуй, Сережа, иначе не покажу! — крикнул Леонид, вбежав в красилку и пряча что-то за спиной.

—      В чем дело?— Сергею было не до шуток. В одной барке отказала внутренняя вытяжка, и красильщики работали вслепую. Он часа два возился с ней и никак не мог наладить.

—      Танцуй, тебе говорят!

—      Здесь не цирк. Говори, что тебе надо!

—      Ах так? Не цирк?.. Ну, тогда подождешь! Во время работы газеты читать тоже не полагается!— И, потрясая в воздухе газетой, Леонид сделал вид, что уходит.

Одним прыжком Сергей настиг приятеля у двери и вырвал у него газету. Дней пять назад с ним беседовал корреспондент — неужели их беседу напечатали?

Так и есть! На первой странице его портрет. Внизу подпись: «Один из передовых новаторов производства Московского комбината Сергей Полетов». Кроме того, еще большая статья — целых две полосы под заголовком «Конец кустарщине».

Сергей побежал в кабинет мастера.

—      Осип Ильич, смотрите, здесь про нас!

—      Читай вслух,— сказал Степанов и почему-то надел очки.

Путая некоторые производственные термины, корреспондент подробно описывал реконструкцию отделочной фабрики, говорил о «самодеятельном» конструкторском бюро под руководством инженера-энтузиаста Николая Николаевича Никитина, о барках потомственного текстильщика, молодого поммастера Сергея Полетова. Несколько раз он упоминал и фамилию «чародея крашения» мастера Степанова. Статья кончалась словами: «Полет мысли человека, его инициатива, не имеют предела, они неисчерпаемы. Развязать эту инициативу, создать необходимые предпосылки для ее пробуждения и развития — и тогда поистине можно добиться чудес. Доказательством служит замечательный пример коллектива Московского комбината, достойный поощрения и подражания».

—      Разве я не говорил, что придет время и про нас в газетах будут печатать?— Степанов самодовольно разгладил усы, когда Сергей закончил чтение.

—      А все-таки обидно,— сказал Сергей.

Что обидно? — одновременно спросили Леонид и Степанов.

—      Про Алексея Федоровича ни слова! Если уж говорить правду, мы всем обязаны его настойчивости. Надо быть справедливыми.

—      Он директор, а директоров не принято особенно хвалить* — возразил Леонид.

—      Вот и неправильно! Раз человек хорошо работает, с душой, отдай ему должное! — не сдавался Сергей.

—. А ты очень-то не кипятись!--- сказал Леонид.— Власов в чужой похвале и поддержке не нуждается.

—      Ну, это как сказать!.. Вон контролеры сейчас выматывают из него душу,— сердито сказал мастер и вышел из кабинета.

Леонид и Сергей удивленно переглянулись.

Степанов был прав, ревизоры продолжали свою работу, но статья в газете немного успокоила Власова: «Если печать признает наш положительный опыт, значат, в Министерстве госконтроля вряд ли будут особенно строгими. Зачем же в таком случае мне искать у кого-то защиты?» — рассуждал он и решил докладную записку на имя министра не посылать. Он не пошел и к секретарю райкома партии Сизову с информацией о положении дел на комбинате. За это позже он жестоко поплатился.

Казалось, все идет своим чередом, ничто не предвещало надвигающейся грозы... Цехи соревновались между собой за достойную встречу тридцать третьей годовщины Октября; рабочие брали на себя повышенные обязательства. Трещали телефоны в кабинетах снабженцев.

340

оттуда часто доносились возбужденные голоса: «Что значит — фонды исчерпаны? Вы что, не советские люди, не соревнуетесь, плавна не перевыполняете?.. Давайте пряжу! Машину все равно посылаем...» Статистики подсчитывали выполнение суточного плана, в назначенный час посылались срочные донесения. В приемные дни у дверей кабинета Власова выстраивалась очередь. Рабочие шли к нему со своими заботами и нуждами, которые, казалось, не имеют никакого отношения к обязанностям директора.

—      Сын вырос, хочет в ремесленное — не принимают. Помоги, товарищ директор,—-просила пожилая работница.

—      Понимаете, на старости баба с ума сошла — подала на развод. А у нас двое детей. Ну, признаюсь, выпивал малость, скандалил иногда... Так разве ж из-за этого разводиться надо? Поговорите с нею, Алексей Федорович, она вас послушает! — просил его водопроводчик.

—      Дочку мою, Надежду, в университет не приняли. Она у меня старательная, школу с золотой медалью окончила. Пошла на собеседование — срезали. Поступила в плановый институт, а теперь по целым дням плачет. Хочет на физико-математический факультет. С седьмого класса мечтала об этом. Посоветуйте, как быть, товарищ директор, одна она у меня, жалко ее,— говорила седая ткачиха...

Власов терпеливо выслушивал жалобы и просьбы, делал краткие заметки в специальной тетради, чтобы затем кому-то писать, звонить, о ком-то говорить. Чего только не содержала в себе эта объемистая тетрадь! Это были записи о множестве человеческих судеб, порой трагических, порой жалких, а порой веселых и светлых, но каждая такая запись свидетельствовала о доверии .рабочих, и обмануть это доверие казалось ему преступлением.

К концу приема к Власову явились оба контролера. Пригласив их сесть, он принял двух последних посетителей и только после этого обратился к контролерам:

—      Ну как? Вы получили все нужные вам данные?

—      Да, разумеется!— ответил пожилой, не без интереса приглядываясь к Власову.— Отчетность, документы у вас в полном порядке... но...

—      Но, вообще-то говоря, дела у вас не блестящи,— сказал молодой. — Ведь получается, что незаконно истратили около полумиллиона рублей государственных денег!