Живи и радуйся. Он бы и радовался. Благо первый человек, встретившийся в Эмсе, – добрейший Александр Иванович Кошелев. Александр Иванович постарел, погрузнел, стал сентиментален и легковат на слезу что горечи, что умиления, но в остальном был бодр и полон либеральных мыслей и проектов. Но первый же вечер прошел в печали. Ведь Михаила-то Петровича Погодина они тогда, в мае 75-го, – такого крепкого, ясного и живого мыслью – проводили как бы на тот свет. И как-то весь разговор превратился в бесконечный мартиролог – Лорис-Меликов мечтал, попав после войны в Петербург, возобновить свое знакомство с Некрасовым, умершим под самый Новый год. Александр Иванович горько переживал смерть князя Черкасского[36] во время подписания Сан-Стефанского мира[37]. Князь подготовил конституцию для освобожденной Болгарии, и Александр Иванович принимал участие в ее разработке, надеясь, что царь и своему народу подарит подлинно демократическую свободу. Уж наш-то народ заслужил.
– А что князь Дондуков-Корсаков? – спросил вдруг Кошелев. – Вы ведь его знавали. Сейчас очень многое в его руках.
– Александр Михайлович – человек, несомненно, умный. Но вот насчет гражданской отваги я вам прямого ответа не дам. Тут все зависит от обстоятельств. Прикажут – он самые прогрессивные установления переплюнет и такую республику учредит – весь мир, точнее весь демократический Запад, в изумление придет. А по другому приказу – тем же почерком изобразит самую страшную деспотию и всех уверит, что он принес болгарам подлинную свободу. А что до заслуг нашего народа – так он и в Двенадцатом заслужил. И больше, чем получил в шестьдесят первом.
На прощание Александр Иванович, растроганный рассказами Лорис-Меликова о юных годах и встречах с Некрасовым, подарил ему томик недавно вышедших «Последних песен» поэта. В книжку были вклеены выписанные от руки стихотворения, не пропущенные цензурой, и среди них страница из «Отечественных записок», кажется, со стихотворением «Осень». Впрочем, это Михаил Тариелович обнаружил уже дома, с азартом впившись в стихи, многие из которых он знал. Но эта «Осень» с датою 7 ноября – на следующий день после падения к ногам Лорис-Меликова Карса…
Вот и первая бессонница. Да, это точно «Отечественные записки» – их шрифт. И вроде даже читал их зимою, но стихотворение было без подписи, а на дату внимания не обратил. И поначалу стало ужасно обидно – вот как Николенька отозвался на великую мою победу. Нет, давно никакой не Николенька – первый русский поэт. Так ведь в каждой войне калечат и убивают людей – это ж не игра в оловянные солдатики. А зачем? За что? Тот же вольноопределяющийся Грушин, вдруг заговоривший в тех же «Отечественных записках», племянник мой Иван, Гейман, несчастный Бучкиев – не прозевай он тогда Хаджи-Мурата, дивизией бы командовал. И что мои обиды? Где-то вдали загудел паровоз, тряхнул составом. Все громче и громче застучали по рельсам колеса. «Человеческие стоны ясно слышны на заре». Откуда в этой сытой Европе, в курортном ее углу, человеческие стоны? Здесь небось и умирать отвыкли. Но после Некрасова долго еще каждый звук из вокзала, особенно ночью, будет пробуждать стоны, предсмертные крики и шепот. Смертей и изуродованных тел Михаил Тариелович на своем воинском веку навидался – не дай Бог. Но во время войны ты как-то отделен от страданий уже настигнутого пулей или саблей азартом битвы, жаждою победить и той мыслью, что не сегодня, так завтра и тебя зацепит. Хотя именно его Бог промиловал за все 180 всякого рода сражений так, что даже царапины не получил, и сейчас за это жжет стыд. К тому же лишения и неудобства походной жизни даже командующего корпусом мало отличаются от лишений и неудобств поручика или штабс-капитана. Видимость равенства и отвага на время войны оставляют тебя равнодушным к чужой боли. Но вот война кончилась.
Война кончилась, и все лихие призывы, с которыми вел свой корпус на штурм Ардагана, Зивина, Карса, превратились в пустые, напыщенные слова. А Некрасов уже тогда знал им цену. Мы с Гурчиным, подхлестнутые геройским ажиотажем Лазарева, составляли диспозицию, расставляли колонны, думали, как взять с налету Канлы, Хафиз и Карадаг, а поэт уже видел стонущие вагоны с калеками из отрядов Фадеева, генерала Комарова и подполковника Меликова.
Опять поезд. Нет, это совершенно невыносимо. Отдыхать нужно где-нибудь подальше от железных дорог. Да нет, не спасет! Вдруг вспомнился Каре в декабре 1855 года, когда привели к нему на суд и расправу буйного казачьего старшину. И на вопрос, что ж ты пьешь как скотина, старшина ответил:
– Это война из меня выходит, ваше благородие.
Война выходит. Почему-то та, Крымская, если и выходила, то безболезненно. Может, потому, что забот в обустройстве Карса было полно, не до переживаний, и первые радости женитьбы, и молодость… А сейчас душит бессилие что-либо изменить, поправить, вернуть к жизни мертвых, отправленных на тот свет по твоему приказу. Или – еще бездарнее, когда в конце ноября турки прислали откуда-то с юга целый полк редифа в помощь обороняющемуся Эрзеруму. И за три месяца один полудохлый турецкий полк опустошил Действующий корпус почти на треть. Вот где было бессилие! И сколько ни слал депеш в Тифлис и Петербург – пришлите врачей! – никакого толку. В ответ – сводки о раненых в Болгарии, там, дескать, и так некому лечить тысячи изувеченных. А у меня что ни день – двадцать трупов.
В бледном сумеречном рассвете увиделся Иван, Маленький Лорис. Сколько надежд было с ним связано! Сын двоюродного брата Егора, он пошел по стопам Михаила, минуя, правда, Лазаревский институт. И тоже в тридцать лет стал генералом и на войне себя так славно проявил. Храбрец и тоже, как сам Михаил Тариелович, от пуль заговорен. Хоть раз бы царапнуло! Великий князь Михаил Николаевич отослал императору представление на звание генерал-лейтенанта. Пули не взяли, так зараза зацепила. Вот в такой сумеречный предрассветный час Иван и скончался. А рядом умирал Шелковников, и этому тоже, кроме чашки воды с раздавленной клюквой, ничем не сумел помочь.
Солнце выкатилось внезапно и сразу. И ослепило на миг. Странно, конечно, но с ним и пришел спасительный сон, он успел только подумать, что надо бы встать задернуть гардины, открыл глаза, а на часах уже одиннадцать.
Долго, ох как долго выходила война в лето 1878 года. Днем Михаил Тариелович держался, казался всем весел и любезен, о минувшей кампании рассказывал всякого рода курьезы. Ночами же в страшные бессонницы обступали со всех сторон больные, увечные, мертвые. И вспоминались не победы, не Каре, не Ардаган или Аладжинские высоты, а Зивин и Кизил-тапа. Вот когда пьяницам позавидуешь! Надраться, что ли, до положения риз? Взгляд падает на Нину – маленькая женщина с характером сильным и властным. Она тебе устроит «до положения риз»! После Крымской войны, когда свежеиспеченный генерал-майор маялся без дела, без должности, был такой период, о котором вспоминаешь – и жар стыда окатывает с головы до ног. Не любил Михаил Тариелович вызывать в успокоенной памяти те дни, когда он пытался забыться в былом гусарстве, но получалось это как-то полупринужденно и не доставляло ни радости, ни забвенья, а Нина встречала его не упреками, а презрением, и это мучило больше слов, уж лучше бы громкий скандал с хлопаньем дверьми и битьем посуды. Нет, поджимала тонкие губки, смеривала взглядом и уходила к себе, закрывалась в своих покоях на сутки, двое, дожидаясь полного раскаяния и пустых поначалу обещаний.
36
Черкасский Владимир Александрович (1824-1878) — князь, помещик, общественный деятель, принимавший участие в крестьянской реформе. Во время войны 1877-1878 гг. уполномоченный Красного Креста при действующей армии и заведующий гражданской частью на территориях, занятых русскими войсками.
37
По Сан-Стефанскому мирному договору Болгария превращалась в самостоятельное автономное княжество.