Две тысячи шестьсот женщин обучались стрельбе.

В районах командовали революционные тройки.

Профсоюзы объявили себя резервом армии.

В Смольном заседал Комитет Обороны. У него уже был опыт майских дней — уроки первых неудач и первой победы.

Девять тысяч рабочих и шесть тысяч красноармейцев вторично производили обыск в квартирах буржуазии. Они наносили удар по руке, готовившей удар в спину. Они извлекли шесть с половиной тысяч винтовок, сто сорок две тысячи патронов, десятки пулеметов.

Питерский комсомол шел на фронт весь как один. Организация вынуждена была заменить революционной тройкой Петроградский комитет, потому что весь он, во главе с председателем, пошел на фронт.

Бойцы шли не всегда в ногу, хотя командиры, забегая вперед, то и дело покрикивали: левой, левой… раз, два, три! В разные стороны глядели дула карабинов и винтовок. Галоши и длинные брюки в другое время могли бы вызвать смех мальчишек, безжалостных ко всему, что портит сильный и твердый строй.

В одном из рядов шагала Ксения. Она выбежала к Вере, и ее подруги сейчас же сомкнули строй. Молодые девушки, взявшие в этот день винтовки, несли голову гордо. Если бы этим шествием управлял командующий парадом, он пустил бы их первыми. Но и в хвосте колонны они чувствовали себя авангардом. Их груди были вынесены вперед. Головы были победно подняты над покатыми плечами. Это был цвет рабочих кварталов, по отбору равный той волне мужской силы, которая легла на галицийских полях. В кожанках, мужских пальто, в овчинных тулупах шла эта женская гвардия питерской революции, держась поближе к курсантскому оркестру, туда, куда и все, — в напряженную пулковскую ночь.

— Отец еще утром ушел комиссаром отряда, — сообщила Ксения Вере. — А мы вчера со Степой сбегали в загс. Он хотел после полета прикатить на машине, а жены-то и нет!

— Куда вы идете? Неужели в окопы? — спросила с тревогой Вера.

— Наш отряд — по борьбе с дезертирством. Уж мы никого не пропустим!

Она сжала Верины руки, поцеловала звонко и сильно и побежала к рядам.

— Смерть витает над ними, а они все о жизни! — сказал Острецов. — Молодость! — прибавил он не с завистью, но с сочувствием.

Начальник и комиссар школы показались верхом. Прошла сплоченная, аккуратная колонна курсантов. Вере кивали из рядов.

Высокий одноглазый человек вел отряд милиционеров. Рядом с ним шла белокурая девушка, как и он, в длинном кожаном пальто и с винтовкой.

У арки одноглазый остановил отряд, осмотрел толпу и очень громко, ни к кому не обращаясь, заявил:

— Мы скоро вернемся — не советую очень распускаться…

Из толпы выдвинулся человек в кепке, опущенной на глаза, и, глядя себе на ботинки, сказал:

— Не беспокойтесь, товарищ. Все будет в порядочке. Разве для пропитания…

Говорят, воры почти не проявляли себя в эти решительные дни, вплоть до момента, когда Юденич покатился от Гатчины к Ямбургу.

На Невском в трамвае Вера увидела Сашину. Катя была смутна и тревожна. Тревога была так несвойственна ей, что казалось, это сидит не Катя Сашина, а ее грустная сестра. Под стук разбитого вагона, подозрительно оглядываясь, она шептала Вере, что в запасном дивизионе раскрыт заговор. Малиновский и Дефорж арестованы. У них были связи со штабом через какого-то эсера Глобачева. А Глобачев был связан с эсеркой Петровской. А штабные, оказывается, имели связь с Юденичем и Гельсингфорсом.

«Те, которые идут сейчас к Пулкову, не смогут простить такое…» — подумала Вера.

— Огородников пишет… — грустно улыбнулась Сашина. — Он комиссаром. Смешной такой. Но очень, очень славный. — Улыбка стала мягче и женственней. — И все как-то стало непонятно. Порослев перевел меня в общую канцелярию и теперь не здоровается за руку…

Но все волнения и смуты этого дня не отягчили Веру. Даже записка от Насти, которая сообщала, что уходит на три-четыре дня с питательным пунктом. Настя советовала Вере, в случае чего, ехать на Выборгскую к Федору.

Подниматься на седьмой этаж было нелегко. Елена сидела молчаливая и холодная, как всегда. Она раскладывала пасьянс. В комнате было не топлено. Но Елена отказалась спуститься на ночь к Вере. Вера разожгла примус, согрела воду и спросила, есть ли у нее еда.

— Там в шкафу есть что-то. Но у меня нет никакого аппетита.

Ночью в пустой квартире Вера слушала, как гремят пушки. В такую ночь надо было бы молиться неведомому богу, возникающему в темноте человеческой слабости, но Вера позабыла все слова детских молитв. Она разделась, положила руки на свой крепкий, как мрамор, живот и уснула, слушая стуки второго сердца.

Глава XIX 

ОТ ЯМ ИЖОРЫ ДО ЯМБУРГА

Белые обтекали город.

Семнадцатого октября они перерезали Варшавскую дорогу, девятнадцатого — Виндаво-Рыбинскую и устремились к Николаевской.

Связь Петрограда со всей страной и со столицей грозила оборваться.

Городу предстояла судьба крепости, осажденной и предоставленной собственным силам.

Голод стал бы решающим союзником белых.

В то время когда в белом штабе росла уверенность в успехе и ставка седоусого победителя Эрзерума готовилась провозгласить вместо ревельской кучки «демократов» новое, властное и верное престолу «правительство национального центра» во главе с профессором Быковым, царским товарищем министра Вебером, министром Керенского Карташевым и предателем Люндеквистом, — в передовых цепях отряда, прорвавшегося к Ям Ижоре, выходили последние патроны и угасала надежда на успех. Когда пальцам армии уже больно, мозг ее еще пребывает в спокойствии. Нервы армии гораздо медлительнее человеческих.

Лежа в гнилой яме, Ульрих фон Гейзен, которого кровавая повязка на лбу делала похожим на куперовского индейца, говорил так, чтоб было слышно только Воробьеву:

— Где они топчутся?! Как раз когда всем нужно быть здесь!..

Бойцу, участвующему в наступлении, всегда кажется, что место, где он стоит, и есть центр боя.

Воробьев ничего не сказал, но в этом пункте он был согласен с Ульрихом. Оба они и их солдаты чувствовали себя, как должно чувствовать острие летящего копья, если бы оно имело глаза и нервы.

— Значит, не нам суждено первыми вступить в Петербург, очистить его от красной чесотки. Какая досада!

Но Воробьев лучше Ульриха сознавал положение вещей.

«Удивительно, как уживается в нем храбрость с болтливостью», — думал он про себя. Сам он не испытывал никакого желания вкладывать в слова то, что, подобно быстрым облакам, проносилось в его сознании.

В эти дни, когда так близко был момент торжества, он почувствовал необходимость осознать, что хочет он сам, собственными руками, сделать в этом городе. Кому в лицо хочется ему бросить свою ненависть? В кого выпустить семь пуль своего нагана? Кому отомстит он за смерть Синькова? Какую меру крови потребовать от побежденных?

Конечный смысл его собственных действий и действий всей белой армии был ясен. Нужно во что бы то ни стало ликвидировать большевиков, их власть и идеи. Но ближайший практический смысл победы Северо-Западной армии ускользал от него. «Демократические» министры брезгливо морщились при имени Булак-Балаховича. Булак называл их слюнтяями, а Родзянку реакционером. Англичане распоряжались Северо-Западным правительством, как полковник — своим вестовым. Союзники белых, эстонцы и финны, мечтали о Неве как о границе своих республик. Он сам никогда не сомневался ни в своей ненависти к красным, ни в своей преданности «законному порядку». Он был смущен всем тем, что видел от Пскова до Нарвы, всем, что наблюдал на походе. Конечно, он не поддастся этому смущению, как дисциплинированный солдат, который идет в атаку равно по приказу любимого и нелюбимого, уважаемого и неуважаемого командира. Но оно, это смущение, живет в его сердце, не любящем сомнений, светит своими змеиными глазами.

Он видел, что, не теряя часа, из последних сил нужно было ударить по железнодорожному пути, связывающему две столицы, взорвать мосты, динамитом спутать рельсы, уронить стрелки и семафоры.