Мне доложил об этом один из советников канцелярии Академии наук, Козодавлев. Ему я и поручила прочесть ее и сообщить мне, нет ли в трагедии чего-нибудь противного законам или религии, и добавила, что охотно даю ему это поручение, так как он превосходно владеет русским языком и, будучи сам писателем, может судить о том, что можно или нельзя напечатать у нас. Козодавлев сообщил мне, что пьеса содержит в себе исторические факты, происшедшие в Новгороде, что он ничего не нашел в ней предосудительного и что развязка заключается в торжестве русского государя и изъявлении покорности Новгородом и мятежниками. Тогда я велела напечатать ее, с тем чтобы вдова понесла возможно менее расходов. Трудно себе представить, какие нелепые последствия это повлекло за собой. Граф Иван Салтыков, никогда ничего не читавший, по чьему-то наущению объявил фавориту графу Зубову[217], что он прочел эту трагедию и что она является чрезвычайно опасной в данное время. Не знаю, прочла ли ее императрица или граф Зубов, но в результате ко мне явился полицеймейстер и очень вежливо попросил меня отдать соответствующее приказание хранителю книжного магазина Академии, так как императрица приказала ему взять все находившиеся в нем экземпляры трагедии, находя ее слишком опасной для распространения в публике. Я исполнила его просьбу, предупредив, что вряд ли он найдет эту книгу в магазине, так как она помещена в последнем томе «Российского феатра», издаваемого Академией в свою пользу; я добавила, что он мог испортить этот том, вырвав из него названную комедию, но что мне это кажется смешным, так как это произведение гораздо менее опасно для государей, чем некоторые французские трагедии, которые играют в Эрмитаже. Днем ко мне явился генерал-прокурор Сената Самойлов с упреком от имени императрицы, что я напечатала эту пьесу Княжнина. Не знаю, хотели ли меня этим напугать или рассердить, но во всяком случае ни того ни другого не достигли. Я очень твердо и спокойно ответила графу Самойлову, что удивляюсь, как ее величество может допустить мысль, что я буду способствовать распространению произведения, могущего нанести ей вред. Самойлов сообщил, что императрица намекнула и на брошюру Радищева, говоря, что трагедия Княжнина является вторым опасным произведением, напечатанным в Академии; в ответ на это я выразила желание, чтобы императрица прочла их и в особенности сравнила эту пьесу с теми, которые даются на ее сцене и в общественном театре; «наконец, — добавила я, — это меня не касается, так как я подвергла ее цензуре советника Козодавлева, прежде чем разрешить вдове автора печатать ее в свою пользу»; в заключение я выразила надежду, что меня не будут больше беспокоить по поводу этой истории.

На следующий день, вечером, я, по обыкновению, поехала к императрице провести вечер с ней в интимном кружке. Когда императрица вошла, ее лицо выражало сильное неудовольствие. Подходя к ней, я спросила ее, как она себя чувствует.

— Очень хорошо, — ответила она, — но что я вам сделала, что вы распространяете произведения, опасные для меня и моей власти?

— Я, ваше величество? Нет, вы не можете этого думать.

— Знаете ли, — возразила императрица, — что это произведение будет сожжено палачом.

Я ясно прочла на ее лице, что эта последняя фраза была ей внушена кем-то и что эта идея была чужда ее уму и сердцу.

— Мне это безразлично, ваше величество, так как мне не придется краснеть по этому случаю. Но, ради бога, прежде чем совершить поступок, столь мало гармонирующий со всем тем, что вы делаете и говорите, прочтите пьесу и вы увидите, что ее развязка удовлетворит вас и всех приверженцев монархического образа правления; но главным образом примите во внимание, ваше величество, что, хотя я и защищаю это произведение, я не являюсь ни его автором, ни лицом, заинтересованным в его распространении.

Я сказала эти последние слова достаточно выразительно, чтобы этот разговор окончился; императрица села играть; я сделала то же самое.

Через день я поехала к императрице с обычным докладом, твердо решив, что, если она не позовет меня, как всегда, в комнату бриллиантов[218], я не буду больше ездить к ней по утрам и, не откладывая, подам прошение об отставке.

Самойлов, выходя от императрицы, шепнул мне: «Императрица сейчас выйдет; будьте покойны; она на вас не сердится».

Я ответила ему громко, чтобы меня слышали все присутствующие:

— Мне нечего волноваться, так как я ничего дурного не сделала. Мне было бы досадно за императрицу, если бы она питала несправедливые чувства ко мне; впрочем, я ведь не впервые переношу несправедливости.

Императрица вскоре появилась и, дав присутствующим поцеловать руку, сказала мне: «Пойдем со мной, княгиня». Надеюсь, что читатели этих Записок поверят мне, что это приглашение доставило мне огромное удовольствие, не столько за себя, сколько за императрицу, так как я с грустью должна была сознаться, что моя отставка и отъезд из Петербурга не послужили бы к ее чести. Надеюсь также, что мне не припишут суетности, которая никогда мне и в голову не приходила.

Словом, я была очень рада, что императрица не заставила меня окончательно порвать с ней, и как только я переступила порог, я попросила ее дать мне поцеловать руку и забыть все происшедшее за последние дни. Императрица начала было: «Но в самом деле, княгиня…» — но я прервала ее, сказав, что черная кошка проскочила между нами и не следует звать ее назад. Императрица, смеясь, заговорила о другом; я сама была очень весела и за обедом заставила ее хохотать.

Война с Швецией закончилась миром, подписанным в августе 1790 г. Можно было надеяться на заключение весьма славного для нас мира и с Турцией. Все радовались в Петербурге. Вскоре действительно был подписан мир, достойный высоких подвигов нашей армии, беззаветного патриотизма некоторых генералов и офицеров. Никакие интриги французов не могли впоследствии подвинуть Турцию на новую войну с Россией; она ее боялась. Мне хотелось увидеться с братом, пожить в моем любимом имении и совсем удалиться со службы и от жизни в туманной столице, но я не хотела уехать из Петербурга, не заплатив долгов дочери. У меня был еще свой долг в банке в тридцать две тысячи рублей, которым я ликвидировала свои заграничные долги[219]; мечтая о спокойной деревенской жизни, я решила продать свой петербургский дом и расстаться со столицей, покончив со всеми долгами, и тем приобрести спокойствие духа.

Щербинин подарил своей жене и своей двоюродной сестре, госпоже Б., по большому имению. Его мать и сестры просили учредить опеку над остальными имениями Щербинина, может быть в надежде, что вышеозначенные дарственные записи будут объявлены недействительными. Он сам мог бы расстроить опеку, так как закон об опеке над лицами, признанными неспособными к управлению своими имениями, так ясно соблюдает интересы владельца имений, что ему стоит только здраво ответить на некоторые вопросы, чтобы родным его было отказано в их просьбе учредить опеку. Однако Щербинин этого не сделал, и его мать и сестры даже убедили его, что они для его же блага предприняли этот шаг. Когда я освободила свою дочь, поручившись за нее, и отправила ее в Ахен, я велела принести себе векселя, подписанные ею; среди них я нашла счета, подписанные не только ею, но и ее мужем, и, судя по товарам, перечисленным в них, они очевидно были использованы самим Щербининым. Я не признала эти счета, не желая сознательно давать себя дурачить. Я поэтому снеслась с опекунами Щербинина и от них узнала, что он подарил своей жене прекрасное имение, причем дарственная запись была составлена с соблюдением всех требований закона. Я и сказала им, чтобы они обратились в Сенат, который один мог утвердить ее или признать недействительной и, рассмотрев представленные счета, решить, которые из них я должна заплатить полностью и которые они признают подлежащими уплате одним Щербининым или нами обоими. Дело в Сенате затянулось, и так как я не желала давать повод думать, что я хочу, чтобы имение было непременно присуждено дочери, тем более что в сущности я этого вовсе и не желала, так как знала, что моя дочь была в значительной степени виновна в расстройстве состояния своего мужа, я даже имела мужество сказать это генерал-прокурору, имевшему большое влияние на решение дела в ту или другую сторону, и просила только ускорить его, дабы я могла решить, надо ли мне продавать или заложить свои имения, чтобы заплатить долги дочери и, покончив с делами, уехать в деревню. Наконец Сенат вынес решение в пользу моей дочери; и императрица утвердила его. Я заплатила большую часть долгов моей дочери; остальные же обязалась уплатить вскоре по моем приезде в Москву.

вернуться

217

Зубов Платон Александрович (1767–1822) — фаворит Екатерины II (с 1789 г.), участник заговора 1801 г. против Павла I.

вернуться

218

В этой комнате были выставлены большая и малая бриллиантовые короны и все бриллианты. Когда императрица видела меня среди придворных в своей уборной, она всегда звала в эту комнату, где мы оставались с ней вдвоем и свободно разговаривали, пока ее причесывали. (Примеч. Е. Р. Дашковой.)

вернуться

219

Я заняла эти деньги на расходы, вызванные путешествиями и воспитанием сына. (Примеч. Е. Р. Дашковой.)