Изменить стиль страницы

В четвертом классе было два отделения, и экзаменовали, вызывая поочередно учеников то из I, то из II отделения. Поэтому приходилось на середине экзамена возобновлять кучу: билетов было 23, а экзаменующихся сорок пять. Когда вызвали меня, я подошел к столу и увидел, что осталось два нечетных, а я готовил только четные. С ужасом посмотрел я на О., а он подбодрил:

— Ну, чего стал — бери!

Я чувствую, что проваливаюсь в бездну, и сказал:

— Не из чего выбирать, только два!

Глаза его засмеялись: он вдруг понял в чем дело и сказал:

— Бери, бери!

Я с отчаянием протянул руку, но он схватил ее.

— Знаете, как они мошенничают? — сказал он архиерею. — Ведь этот малый следил, какие билеты вышли, и подготовился к этим двум. А я вот тебя их и не спрошу. Вот смешаю всю кучу и заставлю тебя из прежних выбрать. И он, смеясь, перетасовал билеты, и архиерей смеялся его прозорливости, и я получил хорошую отметку.

Л. почему-то назначили за границу. Он уехал туда. Потом вернулся в Петербург настоятелем одного из соборов и вздумал при нем строить колокольню, находя звон недостаточно "благолепным". К счастью до этого его не допустили, и он превосходного сооружения не испортил.

На место его в гимназию был назначен блестящий молодой священник С., только что окончивший академию, душивший бороду бриллиантином и ходивший в шелковых рясах. Он задавал нам письменные работы по богословию, выговаривая по-семинарски Фихьте и Гёте, вместо Фихтэ и Гётэ, и разбирал догматические положения нашей церкви прекрасно. Он был превосходный проповедник и всегда говорил на злобу дня. Когда произошла катастрофа 1 марта (я уже был студентом), он на проповеди за обедней сказал: "Говорят, преступник не найден. Неправда! Мы знаем его: он здесь, в церкви!" И насладившись удивлением слушателей, он продолжал: — "Виновники все мы — мы убийцы!"

Несколько лет после того как мы расстались — как преподаватель и ученик, — мы с ним встретились. Мы были в хороших отношениях и в гимназии, а тут при встрече расцеловались.

— Что вас никогда не видно в церкви? — спросил он. — В другую ходите?

— Я не хожу совсем. Он удивился:

— Почему?

— Ваш ученик. Недаром вы мне пятерки ставили. Вы ведь обиняком внушали, что наша церковь идет вразрез с учением Христа. А я считаю себя его последователем и не хочу поклоняться ни на Гаризине, ни в Иерусалиме.

Он засмеялся и ничего не сказал, только потрепал меня по плечу.

Про учителя русской словесности Н.И. Тихомирова я ничего не могу сказать дурного. Он был замучен, заезжен жизнью, но научил нас правильно писать по-русски — это много. Иногда — перед праздниками в последний урок — он вдруг в виде бонбошки читал нам веселый рассказ Гоголя или Тургенева. Для пятиклассников это было настоящим праздником. Мы хохотали как сумасшедшие над "Тяжбой" или "Разговором на большой дороге", а сам Николай Иванович оставался серьезным и даже не улыбался. Я никогда не видал его сидящим. Он всегда или ходил, или стоял. Его нельзя было ничем смутить. Раз, в седьмом классе, спросили у него, когда проходили Грибоедова:

— А что, Софья была в связи с Молчалиным или нет? Он ответил:

— А черт ее знает! — и подумав прибавил: — Но об этом у вас на экзамене не спросят.

Возвращая мне сочинения, он говорил с дозой скептицизма:

— Если вы сами писали, то хорошо.

Ему и "Письма русского путешественника", и стихи Ломоносова очертели, видимо, до того, что один вид хрестоматии с развернутыми произведениями Карамзина и Державина наводили на него сон. Доходя до Гоголя, он одушевлялся, и только иногда воспоминания о циркулярах осаживали его.

Учителя географии были плохи и скучны. Б. все-таки превосходно чертил, — а другие чертили скверно. Историческая сторона данной страны совершенно не освещалась. Живой предмет обращался в сухой и монотонный.

История преподавалась лучше, хотя преподаватель наш, Н.А. Лыткин, был большой скептик, и каждое изложение следующего урока начинал словами:

— Далее автор говорит, будто бы… и т. д.

Словно он не верил, что так происходило дело в действительности.

Классические языки нас подавляли. Когда на русскую словесность и на историю было отпущено в выпускном классе только по два урока в неделю, на греческий полагалось шесть, а на латинский — семь уроков. В субботу у нас было два урока латинского языка: на одном мы читали авторов, другой был отдан письменным работам. Если взять в расчет, что никто из нас не вышел филологом, можно представить себе, какая это была сизифова работа!

Хуже всего, что преподаватели древних языков очень плохо знали русский язык. Они учили нас мертвым языкам и не могли сами научиться живому современному. Сначала это были питомцы нашей Первой гимназии. В младших классах мне довелось столкнуться с К***, очень ограниченным, сухим педагогом, в то же время нередко разыгрывавшим в классах шута и кривлявшегося на кафедре на потеху ребятишек. У него в классе ноли и единицы были признаком того, как мало он понимал педагогическое дело. Он хотел приучить детей к порядку, к логичности, и ничего из этого не выходило. Он завел поля на тетрадях в два пальца ширины, ненавидел кляксы, ставил за них "точку" в поведении. Он не позволял переменить исписанную тетрадь на новую без своего ведома. Ученик вставая объявлял:

— У меня тетрадь исписалась.

На это слышался изумленный вопрос преподавателя:

— Сама?

— Нет, я исписал. Она вышла.

— Куда она вышла? Если мальчик говорил:

— Я только посмотрел назад. Учитель спрашивал:

— На чей зад вы посмотрели?

Если падало у кого-нибудь перо во время класса, он не мог его поднять, а должен был встать и заявить:

— Я уронил свое перо. На что слышался возглас:

— Стойте. Нельзя столь небрежно обращаться со своими вещами.

И такими ненужными формальностями он приучал гимназистов якобы к порядку.

В старших классах, когда заставили его преподавать греческих авторов пятиклассникам, он оказался совершенно беспомощным — и его сменили.

Пришли семинаристы. Это были такие же хамы и знавшие немногим больше, а может быть тоже ничего не знавшие.

Потребовались более ученые педагоги. Явились чехи. Шепелявые, глупые, с наивными пословицами, они говорили:

— Ви так скверно понимаете, что у меня в режу бросается краска и перепонка дрожит! А другой говорил:

— Ви молодые ослы, стоящие на високой горе.

Это была тоже пословица. Потом чех за нее, по предложению директора, извинялся перед нами, объясняя, что "по-нашему это не обидно, а даже напротив".

Что сказать о преподавателях новейших языков? И немец, и француз, преподававшие в старших классах, были прекрасные люди, особенно немец. Но никто из них не внушил любви к своему языку, никто не заставил заниматься им. По французской литературе мы беспорядочно заучивали то Расина, то Лафонтена, но совершенно не были знакомы ни с Гюго, ни с Ламартином. Мы слыхали стороной, что есть такой писатель Флобер, — но нас даже близко к нему не подпускали, как не подпускали ни к кому из немецких писателей после Шиллера.

И вот, проучившись в семи классах "новейшим" языкам, мы практически не знали их: не могли не только говорить, но даже читать a livre ouvert. Мы не знали истории немецкой и французской литературы даже в схематических чертах. Мы не слыхали ничего об английской литературе: точно она процветала на луне. Мы как попугаи повторяли слово "байронизм" и не читали Байрона; мы не знали Теккерея, Диккенса, даже Бульвер Литтона. Мы не предполагали, что Достоевский, Гоголь, Пушкин, Озеров, Фонвизин, Грибоедов, Сумароков — обязаны всем западной литературе и вышли из нее.

Два года в старших классах гимназии выходил рукописный гимназический журнал. Правда, никаких политических тенденций там не проводилось. Но никогда ни один преподаватель не знал, что он издается, хотя тайны из этого никакой не делалось, и читали его не только ученики, но и их семьи. Журнал велся интеллигентно и грамотно. Главными сотрудниками были: Холодковский [08], поместивший там отрывки из своего перевода "Фауста", которые год спустя печатались в "Вестнике Европы"; Веймарн [09], писавший статьи по медиумизму и музыке: он и в последствии писал по музыке очень много; я, поместивший здесь рассказы и стихи, что потом печатал; Ремезов — будущий прокурор, рано умерший, но напечатавший ряд своих рассказов в "Ниве". Помещались рисунки, карикатуры — и никому из начальства не было до нашего журнала никакого дела [В начале 90-х годов я поместил в "Русском Вестнике" большую статью о преподавании в гимназиях, подписавшись (единственный раз) псевдонимом Никитин. Статья эта сыграла свою роль в деле реформ. Ее особенно одобрила тогда "Русская Мысль", наиболее либеральный и прогрессивный орган].