Кажущимся парадоксом звучит невеселый вывод, связанный с «ересью простоты»:

Но мы пощажены не будем,

Когда ее не утаим.

Она всего нужнее людям,

Но сложное понятней им.

На самом деле этот парадокс поднимается до степени научного прозрения. Разве не сталкиваемся мы время от времени с повальным интересом к чему-либо «удивительному» в поэзии, связанному, как правило, с усложненной формой стиха, строфы, сюжета, а то и просто графики? Порой даже приходит в голову, что автор старается придать своему произведению какую бы то ни было «занимательность» специально, чтобы привлечь внимание публики. И успевает в этом. Борьба между «неслыханной простотой» и «сложным» часто кончается победой последнего, так что у Пастернака есть основания для трезвой оценки: мы (впавшие в неслыханную простоту. - Я. С.) пощажены не будем.

Разговор идет об опыте больших поэтов, и Пастернак непринужденно включает себя в их число, имея на то неоспоримое право. Но первое «Я», давшее начало множественному «МЫ», принадлежит опять-таки Пушкину, который в разбираемой «ереси» тоже не был пощажен. Пушкин умел быть занимательным. Нежданных эпиграмм, сюжетов и поражающих воображение планов было у него в избытке, так что он щедро делился с «собратьями по перу» (достаточно вспомнить, что Гого- лю был «подарен» сюжет «Мертвых душ»). Многие из сюжетов, в том числе прямо фантастические, остались незаконченными.

Однако в «Проекте предисловия к последним главам «Евгения Онегина» Пушкин писал: «Вот еще две главы «Евгения Онегина» - последние, по крайней мере для печати... Те, которые стали бы искать в них занимательности происшествий, могут быть уверены, что в них еще менее действия, чем во всех предшествовавших».

Тон этой заметки полемически направлен против тех критиков, которые бранили VII главу «Онегина», да и против читателей, отвернувшихся от последних глав романа, надо думать, по причине их «неинтересности». То, что «Проект предисловия» не был опубликован автором, не помешало ему остаться на твердой почве «неслыханной простоты».

Мы все - от ученого-пушкиниста до рядового читателя - разводим руками: как могло возникнуть неприятие гениальнейших строф VII главы? Но не надо обольщаться. И в наше время есть много грамотных людей, не столь уж пристально читающих Пушкина. По-прежнему его простота требует усилий для понимания, потому что имеет под собой глубокий и сложный мир (мы пытались показать это на примере некоторых тайников романа в стихах). И потому ее, простоту, действительно трудно постигнуть. Мне много раз приходилось замечать в педагогической практике, что со стихами Пушкина легче справляются молодые люди, совсем неподготовленные, чем те, которые начинают видеть глубину и... пугаются. Тут, как во всякой глубине, нужно или вовсе не знать ее и, таким образом, не знать страха по неведению, или уж проникать в ее законы, чтобы их употребить на борьбу со страхом. Это требует времени и усилий, на которые не каждый способен. Вот почему простота-глубина «всего нужнее людям, но сложное понятней им».

Пастернак, оттого что был сложнее многих, как никто другой из больших поэтов чувствовал разницу между самой изощренной и талантливой игрои словами и тем зрелым отношением к стиху, когда в нем «кончается искусство и дышит почва и судьба»:

...Начало было так далеко,

Так робок первый интерес.

Но старость - это Рим, который

Взамен турусов и колес

Не читки требует с актера,

А полной гибели всерьез...

Пастернак вовсе не был стар, когда писал эти строки (в 1931 году ему был сорок один год). Но позади было, по-видимому, достаточно «турусов и колес», которые видны были ему с высоты зрелого мастерства и жизненного опыта... Нельзя понимать дело примитивно: простота - хорошо, а сложность - плохо. У такого поэта, как Пастернак, среди самых молодых «турусов» отчетливо заявляет себя творческий гений. Лишь с позиций этого уровня можно судить о том, как углубляется результат поэтической работы по дороге к пушкинской простоте. Кстати, совсем еще молодой Пастернак в «Темах и вариациях» (1918) ставит вопрос о «таинственной связи» с Пушкиным и дает наряду с высокой усложненностью образцы стиха не менее страстного, но уже просветленного «ересью простоты».

Сравнение особенно убеждает потому, подчеркиваю, что каждое из семи стихотворений цикла (тема и шесть вариаций) по-своему прекрасно. Но больше всего говорят уму и сердцу, да и попросту потрясают те строки, которые, ни на шаг не отступая от пастернаковского лица, уже кровью связаны с таинством пушкинской простоты39. Я имею в виду, главным образом, третью вариацию:

Мчались звезды. В море мылись мысы.

Слепла соль. И слезы высыхали.

Были темны спальни. Мчались мысли.

И прислушивался сфинкс к Сахаре.

Плыли свечи. И, казалось, стынет

Кровь колосса. Заплывали губы

Голубой улыбкою пустыни,

В час отлива ночь пошла на убыль.

Море тронул ветерок с Марокко.

Шел самум. Храпел в снегах Архангельск.

Плыли свечи. Черновик «Пророка»

Просыхал. И брезжил день на Ганге.

По сравнению с другими вариациями и стихотворением «Тема» эти три строфы поражают своим лаконизмом, структурной простотой, цельностью. Огромное внутреннее напряжение образов втискивается в грамматически однообразные, короткие фразы. Мчались звезды... Мчались мысли... Плыли свечи... Шел самум... Плыли свечи... Бешеная динамика достигается оголенным сочетанием глагола и имени: распространения не нужны, они мельче темы.

Если тему попытаться определить по-школьному, можно сказать, что вариация написана про то, как Пушкин сочиняет стихотворение «Пророк». Но главная для нас суть в том, что, разрабатывая тему, вариация сама приобретает ее могучие черты: влияние «Пророка» дает новому оригинальному стихотворению нечто пророческое.

Космический масштаб происходящего.

У Пушкина рождение пророка открывает взору «...горний ангелов полет, и // Гад морских подводный ход и // Дольней лозы прозябанье». У Пастернака рождение «Пророка» идет на фоне морского мыса, сфинкса, прислушивающегося к Сахаре, самума и брезжущего на Ганге дня.

У Пушкина претворение человека в пророка, катаклизм его духа связан с разъятым, распластанным, неподвижным его телом: «Как труп в пустыне я лежал».

У Пастернака пушкинское претворение хаоса духовной жажды в космическую гармонию «Пророка» связано тоже с неподвижностью творца, как бы оглушенного звуками открывшегося перед ними мира.

Напряжение неподвижности запечатлевает напряженность движения. Мчатся звезды, мчатся мысли, плывут свечи - а у поэта стынет кровь и слезы высыхают. Облегчения не будет, пока не закончится процесс творчества, пока мир не будет запечатлен. Лишь в час отлива - океана или вдохновения? - напряжение бессонной ночи пойдет на убыль.

У поэта стыла кровь и слезы высыхали, теперь черновик «Пророка» просыхал - счастливо найденный глагол, объединяющий творца и сотворенное им.

Готовый черновик «Пророка» занимает свое место в ряду явлений бытия. Он равнозначен с ними по масштабу и значению: самум, храпящий в снегах Архангельск, «Пророк», день на Ганге - все на своих местах и своевременно в космосе. Этот естественный ряд - может быть, главное, что делает стихотворение тем чудом, о котором мечтал автор: вводя пушкинское творчество в круг природы, а не только искусства, Пастернак сам достигает предельной естественности. Под влиянием вызванного им же духа пушкинского природного стиха он вплотную приближается к природе, углубляется в простоту.