Изменить стиль страницы

Я ждала, что великая княгиня в ближайшие дни что-то предпримет, собравши своих друзей, и оградит себя от возможного несчастья и несправедливости. Но все говорят, она только оплакивает покойную государыню и выходит из своих покоев лишь для того, чтобы лишний раз оказаться у ее гроба. Она кажется совершенно подавленной и не скрывает своих слез, которых не видно ни у кого из придворных, кроме, пожалуй, прислуги, искренне к покойной привязанной. Между тем великая княгиня сумела передать мне в один из коротких наших разговоров записку, которая должна послужить ответом на мой вопрос о престолонаследии. Я не могу расстаться с этим чувствительным знаком доверия и потому предпочту его сохранить, с какими бы неприятностями это ни было связано. Имена в тексте обозначены лишь инициалами, которые я решаюсь раскрыть:

«Последные мысле п<окойной> и<мператрицы> Е<лизаветы> П<етровны> о наследстве точно сказать не можно, ибо твердых не было. То не сумнительно, что она не любила П<етра Федоровича>, и что она его почитала за неспособного к правлению, что она знала, что он русских не любил, что она с трепетом смотрела на смертный час, и на то что после ее происходить может, но как она во всем решимости имела весьмо медлительное особливо в последние годы ее жизни, то догадываться можно, что и в пункте наследства мысли более колебалися, нежели что нибудь определительное было в ее мысли. Фаворит же И. И. Ш<увалов> быв окружен великим числом молодых людей, отчасти не любя же от сердце, а еще более от лехкомыслие ему свойственное, быв убежден воплем всех: множеством людей, и не любили и опасалися Петра III, за несколько времени до кончины и<мператрицы> Е<лизаветы> П<етровны> мыслил и клал на мере переменить наследство, в чем адресовался к Н<иките> И<вановичу> П<анину> спрася, что он о том думает и как бы то делать, говоря, что мыслы иные клонят отказав и высылая из России в<еликого> к<нязя> с супругою ему правление именем царевича, которому шел тогда седьмой год, что другие хотели высылать отца и оставить мать с сыном и о том единодушно думают, что в<еликий> к<нязь>… кроме бедства покарался ему… На сие Н<икита> И<ванович> П<анин> ответствовал, что все сии проекты суть способы к междуусобной гибели, что в одном критическом того переменить без мятежа и бедственных средства не можно, что двадцать лет всеми клятвами утверждено самодержавие. Н<икита> И<ванович> о сем тотчас мне дал знать, сказав мне притом, что если б больной императрице представили, чтоб мать с сыном оставить, а отца выслать, то большая в том вероятность, что она на то склониться может. Но к сему, благодаря Богу, фавориты не приступили, но оборотя все мысли свои к собственной своей безопасности стали дворовыми вымыслами и происками старатся входить в милости Петра III, в чем отчасти и преуспели».

Но то же проявление дружеского доверия и крайне меня огорчило. Из записки следовало, что великая княгиня не набралась решимости заявить о себе и отстаивать свои права, а также то, что у нее недостаточно преданных друзей. Между тем обстоятельства складываются таким образом, что медлить нельзя. Бог весть до чего может додуматься великий князь и на какие действия подвигнет его ненависть к великой княгине и откровенная любовь к графине Елизавете Романовне. Боже, дай мне сил найти и подсказать выход! Князь Михайла во всем со мной согласен, но не знает, как следовало бы действовать. И вообще следует ли.

— Звал меня, Михайла Ларионыч?

— Звал, братец. Дело спешное и сумнительное. Рассудить надо.

— Великий князь что новое удумал?

— Не забывайся, Роман, нет больше великого князя, а хоть и до торжеств коронационных — император всероссийский Петр Третий.

— Виноват, виноват, не подумав брякнул.

— А по нынешним временам тем паче думать надо. Благоволения да и головы лишиться — простое дело. Не слыхал, как наша Катерина Романовна с его императорским величеством еще при жизни покойной императрицы реприманд словесный имела — о смертной казни. Так Петр Федорович и сказать изволил, мол, все непорядки в России от недостаточного применения смертной казни. Вот он, дескать, эту казнь введет, а вместе с нею и порядок настоящий будет. По-русски сказал, а там и на немецкий перевел для друзей своих, офицеров. Немцы от удовольствия мало что не заржали. Рихт, мол, русским, давно пора. А Катерина Романовна тут и вверни, что, мол, государыня-то пока жива и здорова, державой Российской благополучно управляет. Все как онемели. Немцы беспонятные и те застыли, сообразили, видно. А его императорское высочество возьми да и покажи Катерине Романовне язык. Мол, разговор окончен.

— Слыхал. Как не слыхать. Помнится, тогда весь Петербург неделю битую только о том и говорил. Припомнить не могу, о чем дело у них пошло?

— Да об амурной истории, не больно пристойной. Племянница государынина, графиня Гендрикова, с гвардейцем одним куры строить начала. Великий князь решил за честь семьи императорской вступиться: кто с нашей родней махаться будет, всех на виселицу или на плаху, а оттуда уж и до всей России недалеко.

— Думаешь, не шутил?

— Какие шутки! Сам знаешь, как власть человека меняет. Одно дело до престола, другое — на троне. Тут уж былого и поминать не след: обожжешься.

— Да про что ты мне сегодня сказать хотел?

— Про императора Иоанна Антоновича.

— Эва кого вспомнил!

— А ты не больно-то, братец, отмахивайся. Покуда жив Иоанн Антонович, от титула его жди беды.

— Да ведь он давно, сказывают, образ и подобие Божие потерял. Как есть несмышленыш.

— Пусть так. Более того скажу. В Холмогорах его не только ото всей семьи в особности содержали, но мог былого императора видеть один-единственный офицер, Миллер по имени. Так вот Миллеру велено было называть узника своим сыном, да еще и Григорием.

— О Господи! Даже имени крестного лишили.

— И снова скажу, не его первого. Да не в том дело. Сам того не ведал, лишь при аресте Бестужева-Рюмина дело прояснилось. Помнишь, слух тогда ходил, будто в доме Петра Ивановича Шувалова узник важный появился, будто одна графиня Мавра Егоровна сама за ним ходила, ключ от двери всегда при себе носила.

— А как же, и такое толковали.

— Ну так узник и впрямь важный был: Иоанн Антонович собственной персоной. Петр Иванович его в собственной кибитке из Шлиссельбурга по императрицыному приказу доставил. От Бестужева-Рюмина известно стало, что государыня несколько раз будто навестить Мавру Егоровну заезжала и исподтишка за узником смотрела: каков, за человека сойдет ли. Сама убедилась, не сойдет. Где уж, и косноязычный — говорить толком не умеет, и вести себя как положено не в силах. Тут его Петр Шувалов опять же сам, ни на кого не полагаясь, в Шлиссельбург-то и вернул.

— Выходит, хотела государыня им наследника заменить.

— То-то и оно. Разрыв тогда с Пруссией да Фридрихом Вторым вышел, а великий князь им душой и телом предан был. Государыня еще говорила: быть такого не должно, чтоб пруссаки землю русскую топтали.

— Значит, так и сидит Иоанн Антонович в Шлиссельбурге?

— Да дай же, братец, досказать! Экой ты, прости Господи, нетерпеливый. Снова он в Петербурге, снова.

— Ты что?

— Тем разом император Петр Третий распорядился. Анна Карловна вчерась услыхала, что государь планы строит, как его на принцессе Голштейн-Бекской женить, благо под рукой, на наших хлебах который год живет.

— Да государю-то на что он сдался? Что у него, сына и наследника нет? Павел Петрович, слава тебе Господи, растет и в ум входит. Постой, постой… Так это значит…

— Теперь расчел? То и значит, что государь Павла Петровича сыном своим признавать не хочет. Всегда-то его не жаловал, к нему не наведывался, а теперь как шепнули ему, что супруга на сносях…

— Да правда ли? Наплести Бог весть чего всегда можно.