Изменить стиль страницы

50. Против этого следующим образом высказался Маний Лепид: «Если мы станем, отцы сенаторы, исходить лишь из того, сколь нечестивыми словами Клуторий Приск осквернил свою душу и слух людей, то для него мало и тюрьмы, и петли, и даже тех пыток, которым подвергают рабов. Но если для нечестия и преступлений не существует предела, а в наказаниях и средствах воздействия его ставит умеренность принцепса, а также примеры, оставленные предками и вами самими, равно как и различие, существующее между вздорным и злонамеренным, между словами и злодеяниями, то здесь уместно вынести приговор, который не оставил бы вины Клутория безнаказанной и вместе с тем не дал бы нам оснований раскаиваться ни в его мягкости, ни в чрезмерной суровости. Я не раз слышал, как наш принцепс выражал сожаление, если кто предупреждал самоубийством его милосердие. Жизнь Клутория в наших руках; если она будет нами сохранена, от этого не воспоследует опасности для государства, если отнята, никто в этом не почерпнет для себя назидания. Его стремления столь же исполнены безумия, сколько суетны и ничтожны; и нельзя бояться чего-либо важного и существенного со стороны человека, который сам разглашает свои собственные проступки и жаждет пленить сердца не мужей, но безвольных и слабых женщин. Итак, пусть он покинет Рим, пусть его имущество будет взято в казну, а сам он лишен воды и огня; я говорю это, предполагая, что он подвергнется осуждению по закону об оскорблении величия»[59] .

51. Из бывших консулов Лепида поддержал только Рубеллий Бланд; остальные согласились с приговором Агриппы; Приск был тут же отправлен в тюрьму и немедленно по прибытии туда умерщвлен. Тиберий как обычно в двусмысленных выражениях попенял за это сенату, одновременно превознося преданность тех, кто беспощадно карает даже за маловажные оскорбления принцепса, и порицая столь поспешное наказание только лишь за слова, хвалил Лепида, но не осуждал и Агриппы. В итоге было принято сенатское постановление, предписывавшее передавать в казначейство[60] приговоры сената лишь по истечении десяти дней после их вынесения и тем самым продлевавшее на такой же срок жизнь осужденного. Но ни сенат не располагал возможностью менять свои приговоры, ни Тиберий в предусмотренное для этого время не смягчал наказания.

52. Затем последовало консульство Гая Сульпиция и Децима Гатерия; в этом году во внешних делах не произошло никаких осложнений, но в самом Риме стали бояться строгостей против роскоши, которая безудержно распространялась по всем путям расточительства. Иные расходы, сколь бы огромными они ни были, удавалось утаивать, чаще всего приуменьшая цены, но что касается трат на чревоугодие и распутство, то о них постоянно толковали в народе, и это вызвало опасения, как бы принцепс круто не повернул к старинной бережливости. И вот по почину Гая Бибула и остальные эдилы заговорили о том, что закон об издержках[61] никем ни во что не ставится, что недозволенные цены на съестные припасы повышаются с каждым днем, что обычными мерами их рост не остановить; обсудив этот вопрос, сенаторы передали его целиком на усмотрение принцепса. Тиберий, тщательно взвесив в своих размышлениях, можно ли обуздать столь распространившиеся страсти и не принесет ли их обуздание еще больший вред государству, к лицу ли ему браться за то, чего он или не добьется, или, если добьется, то навлечет позор и бесчестие на прославленных и почтенных мужей, наконец, составил письмо к сенату, в котором говорил следующее.

53. «Быть может, отцы сенаторы, при рассмотрении других дел было бы полезнее, если бы я выслушивал ваши вопросы, лично присутствуя среди вас, и говорил тут же о том, что по-моему нужно для общего блага. Но при обсуждении этого дела мне было лучше отсутствовать, дабы я не видел своими глазами и в некотором роде не ловил с поличным тех отдельных сенаторов, которых вы осуждаете за постыдную роскошь и на чьи лица и чей испуг вы бы указывали мне вашими взглядами. И если бы ревностные мужи эдилы предварительно спросили меня о моем мнении, то, пожалуй, я скорее посоветовал бы им предоставить эти могущественные и укоренившиеся пороки самим себе, чем вести с ними борьбу, чтобы в конце концов обнаружить пред всеми, с какими позорными недостатками мы не в состоянии справиться. Эдилы, разумеется, поступили соответственно своему долгу, и я хотел бы, чтобы все прочие магистраты столь же усердно отправляли свои обязанности; но что касается меня, то мне неудобно молчать и вместе с тем затруднительно высказаться: ведь я не облечен полномочиями эдила, претора или консула. От принцепса требуется нечто большее и более выдающееся, и, если всякий снискивает одобрение за добросовестно выполненные дела, промахи всех вменяются в вину ему одному. С чего мне начать? Что запретить или ограничить, возвращаясь к прежним обычаям? Огромные размеры загородных домов? Число рабов и их принадлежность к множеству различных племен? Вес золотой и серебряной утвари? Чудеса, созданные в бронзе, и на картинах? Одинаковые одеяния мужчин и женщин[62] или пристрастия одних только женщин, ведущие к тому, что ради драгоценных камней наши состояния уходят к чужим или даже враждебным народам?

54. «Мне известно, что на пирах и в дружеских собраниях возмущаются этой непомерною роскошью и требуют, чтобы ей был положен предел; но если бы кто-нибудь издал в этих целях закон и определил в нем наказания, те же самые люди стали бы вопить, что ниспровергаются общественные устои, что всякому наиболее выдающемуся приуготовляется гибель и что никто не огражден от опасности быть обвиненным. И подобно тому как застарелые и с давних пор укреплявшиеся недуги нашего тела не пресечь иначе, как сильно действующими и суровыми лечебными мерами, так и развращенная и одновременно развращающая, больная и пылающая в горячке душа должна быть обуздана средствами, не менее мощными, чем распалившие ее страсти. Столько законов, введенных нашими предками, столько обнародованных божественным Августом, утратив всякую силу, одни — из-за того, что забыты, другие — что еще постыднее — из пренебрежения к ним, еще больше укрепили в приверженных роскоши самоуверенность и беззаботность. Ибо, желая того, что пока не запретно, опасаешься, как бы на него не был наложен запрет, но, безнаказанно преступив грань позволенного, забываешь и страх, и совесть. Почему некогда господствовала бережливость? Потому что каждый сам себя ограничивал, потому что мы были гражданами лишь одного города и, властвуя в пределах Италии, не знали многих одолевающих нас ныне соблазнов. Но, победив внешних врагов, мы научились безудержно расточать чужое, а в междоусобицах — и свое собственное. Однако сколь незначительно зло, о котором напоминают эдилы! Какой безделицей мы должны его счесть, если взглянем на все остальное! А ведь никто, к сожалению, не докладывает сенату, что Италия постоянно нуждается в помощи со стороны, что жизнь римского народа всечасно зависит от превратностей моря и бурь[63] и что, не поддерживай провинции своими излишками и господ, и рабов, и самые пашни, нам пришлось бы ожидать пропитания от своих увеселительных садов и вилл. Вот какая забота, отцы сенаторы, неизменно отягощает принцепса, и, если она будет оставлена, ничто не сможет спасти государство. Остальному должно помочь исцеление самих душ; так пусть же нас изменит к лучшему ощущение меры дозволенного, бедняков — нужда, богачей — пресыщение. И если кто из высших должностных лиц обещает такое усердие и такую твердость, что для него будет посильным вступить в борьбу с роскошью, я воздам ему похвалу и признаюсь, что он снимает с меня часть моего бремени; но если они пожелают подвергнуть пороки лишь словесному бичеванию, а затем, добыв этим славу, оставят мне распри, то поверьте, отцы сенаторы, и я также не хочу попреков; мирясь с ними, тягостными и по большей части несправедливыми, в делах государственной важности, я по праву прошу избавить меня от пустых и бесплодных, не возмещаемых пользой ни для меня, ни для вас».