Изменить стиль страницы

Я плачу, наконец-то я плачу, машу на всех руками, когда они обступают меня. Плачу по себе, по Ксане, по Алешке, по Ромке… Плачу оттого, что они простили меня, и я, таким образом, опять вышла сухой из воды, да еще нашла виноватого — своего бедного мужа, и представляю, в каком смятенье он ушел, что творится в его душе, которую я не сумела открыть, понять и полюбить. Может быть, я впервые в жизни понимаю его. Да и вдруг права все-таки Ксана: Алешка прекрасный, наивный человек, разве что недальнего ума, потому недальнего, что исхалтурился душой рядом со мной, нелюбящей и нелюбимой? И если он заблуждается, то надо, чтоб кто-то вовремя объяснил ему, что к чему, объяснил бесстрашно, без снисхождения и без мелких счетов. Как же я посмела отпустить его одного, а сама осталась купаться в доброте и прощении моих товарищей?

— Ребята, — говорю я, — мы должны встречаться… все изменится, ребята… А теперь мне нужно домой, к моему мужу.

Я иду через мастерскую, вижу их прощальные виноватые улыбки, выхожу в прихожую, открываю сумку… Вижу брошку. Я беру эту вещицу, снова прохожу через всю мастерскую к форточке и выбрасываю её туда.

— Ты права, Петровская… — говорю я.

Но Петровской уже нет. Ушла.

Куда она делась?

— Эй, Петровская, где ты? — слышу я, уходя.

6. Галина Петровская

Я выскочила за Снегиревым, потому что выглядел он не ахти. Узнать такое! Нет уж, хватит с меня подростковых подвигов и сурового молчания. Довольно того, что я тогда влезла не в своё дело, уверенная, что совершаю нечто большое и чистое, как говорили наши пионервожатые.

— Эй, Снегирёв! — крикнула я, — садись, подвезу… — распахнула дверцу машины.

— Богатая стала? — спросил он.

— Совсем уже ополоумел, не видишь? Это такси…

Он тяжело плюхнулся рядом со мной, попросил разрешения закурить.

— Ты что, и ушла из-за меня? — спросил он.

— Мне надо уже в парк. Потом еще вернусь к ним туда.

— Слушай, а ты даже разговариваешь, как человек… Я что-то не могу припомнить, чтоб ты разговаривала с кем-нибудь… Разве что сама с собой.

— Да, я была тяжёлой девицей…

— Послушай, зачем ты тогда влезла в эту историю… Не влезь ты тогда, всё могло быть иначе. Я ведь не мог простить Ксану именно из-за тебя. Да и Вика… Если б ты не сочинила на себя этот поклёп, она бы не попыталась выгородить тебя и подставить Ксану…

— Если бы да кабы… Все мы не знали, что творим. Пробовали себя: кто в роли злодеев, кто в роли героев… А на свете нет ни злодеев, ни героев. Просто люди заблуждаются либо по глупости, либо от большого ума.

— Да, жизнь сурова, — с какой-то утрированной важностью сказал он.

Мне захотелось рассмеяться. Почему — не знаю. Наверное потому, что Алёшка-то и был как раз из тех, кто до сих пор играет в героя.

— Может, она и сурова, но не кажется ли тебе, Снегирев, что иногда мы сами нагнетаем разные сложности? И не замечаем сложностей истинных? — Я тут же поняла, что моя фраза прозвучала обтекаемо, а потому была не убедительна.

— И в чем же, по-твоему, истинная сложность? — спросил он.

— В том, чтоб избрать для себя правильные принципы.

— Разве бывают принципы неправильные? И какие правильные?

— Правильные те, которые приносят радость тебе самому и окружающим.

— Ну уж нет. Человек живет не только для радостей…

Снегирёв совсем не изменился. Сколько я его помню, он всегда проповедовал суровость и воздержание. Это я видела. Они, мои одноклассники, думают, что я всегда была сбоку припекой и ничего о них не знала. И ошибаются. Я знала о них о них обо всех достаточно, как будто наблюдала за нами из первого ряда партера. Так уж сложилось, благодаря странностям моего воспитания и характера.

Моя бабушка по маме была наполовину кореянка, наполовину японка, а дедушка воспитывался в её разнонациональной семье, потому что в детстве остался без родителей. Дедушка был сыном русского охотника, смельчака и авантюриста. Он вырос в бабушкиной семье на правах сына, и потом, когда пришла пора, женился на бабушке. Потом у них родилась моя мама. Папа же мой был военным и оказался на Дальнем Востоке, точно так же, как потом оказался в Ленинграде, по службе. Я родилась на Дальнем Востоке и жила там до двенадцати лет. Вскоре после моего рождения папу перевели из тех мест, где жила семья мамы, на Камчатку, и я считаю Камчатку своей родиной. Иногда мне кажется, что именно за первые двенадцать лет моей жизни я получила всю дозу воспитания, причитающуюся человеку.

Помню жемчужно-серое небо Камчатки, влажное, насыщенное снегом, помню космическую пустоту тундры, ее нетронутость и необъятность. Так однажды инкассатор, везший из Петропавловска зарплату для рабочих рыбозавода, потерял в снегу мешок со ста тысячами рублей, и этот мешок валялся два месяца, пока его не нашли с самолета. Около мешка были обнаружены следы охотничьих лыж, но, судя по всему, охотник не соблазнился такой чепухой, как деньги, а отвезти их в ближайший населенный пункт не сумел. Только сообщил кому-то из начальства, как выяснилось потом, а начальник забыл про сообщение и вспомнил через неделю после того, как деньги нашли.

— Не пропали же, — оправдывался он.

В нашем поселке жили люди самых разных национальностей: от корейцев до немцев, не считая всех существующих народов и народностей СССР.

И все это были люди, выкованные Камчаткой: отважные, сдержанные и обладающие чувством собственного достоинства. Я не могу представить никого из моих старых знакомых толкающимся в трамвае или орущим с перекошенным лицом на собственного ребенка. Да и не было у нас детей, чуть что падающих наземь и дрыгавших ногами с криком «Хочу какавы!» Все тут было тихо и полно достоинства, даже собаки не брехали.

Помню один день в тундре. Я убежала чуть вперед от других детей, глядела на темно-синий снег, бесконечный и нетронутый, и вдруг почувствовала, что потеряла куда-то свое «я». То есть получилось как-то так, что мое «я» оказалось не внутри, а снаружи меня. Оно летело под низким небом тундры и смотрело сверху на румяную щекастую девочку, удивляясь, что она тут делает, зачем она вообще живет на свете.

— Это же я, я!!! — я ударила себя кулаком в грудь. — Это я! Там, на небе, и тут, на снегу! Везде — я!

Потом я плакала от ужаса, что «я» не хочет вселиться в мое тело, и от счастья, что оно, «я», живет повсюду. Потом такое случалось со мной несколько раз, и я уже не так пугалась, а больше радовалась, ощущая себя тундрой, камнем, птицей, чертой горизонта, морем.

Здесь, на Западе, этого больше не повторялось…

Помню еще чудесные и космические истории коряков, в которых намекалось на то, что корякам тоже известно это чувство слияния с миром и выхода из мелкой человечьей оболочки.

Тундра… Веер следов большой волчьей стаи, а чуть сбоку — следы босых человеческих ступней.

— Однако они взяли его к себе… — говорит мне корякский мальчик.

— Кто — они? Кого они взяли?

Он серьезно и медлительно рассказывает мне о том, что год назад пропал лучший олений пастух, и все считают, что волки взяли его в свои вожаки. Что так бывало и раньше — волки выбирали смелого и достойного человека, и он сливался с душой стаи и уходил с ними навсегда, оставляя для людей только эти загадочные следы на снегу.

Конечно, это звучало фантастично и дико, но вот они, следы, и вот оно, чувство слияния с миром, когда ты — не ты, а, может быть, даже один из волков. Я и до сих пор не знаю, как объяснить те следы босых ступней.

Довольно часто мы на маленьком самолетике летали к бабушке. По дальневосточным меркам это было недальнее путешествие. Дедушка к тому времени уже умер…

Я не знаю, какому богу молилась (и молилась ли) моя бабушка, но если бог был, то он был самый красивый и радостный, какого только можно себе представить. Какой-то колючий цветок, вроде репейника, поставленный в вазу и оттененный веточкой, замшело-зеленеющей… Лежащий на подоконнике камень, сверкающий слюдой… Тонкая фарфоровая чашечка с розовым чаем, настоянным на бруснике… Все эти мелочи бабушкиного быта поражали меня такой красотой и радостью, что я могла часами играть с ними, даже не прикасаясь к ним, а просто любуясь, не по-детски тихо. А в свободные минуты бабушка рассказывала мне сказки. Это были не детские сказки, которые я могла бы прочесть в книгах. В этих сказках мир не делился на черное и белое, на героев и злодеев, а каждый был по-своему прав. Эти загадочные японские истории про лис… До сих пор мне непонятно, кто же такие лисы и как к ним относиться. Духи, оборотни. Но эти духи и оборотни подлаживались к людям, влюблялись в обычных земных людей и служили им. Помню одну историю, как человек женился на Лисе, и она исполняла все его желания. Ему понадобились деньги — и она достала их, но потом оказалось, что эти деньги каким-то лисьим чудом были украдены у других людей. И мужа Лисы посадили в тюрьму за кражу. Когда он вышел из тюрьмы, Лиса сумела убедить его, что не хотела зла, и он поверил ей, снова стал жить с ней вместе. Потом ему захотелось власти и тут же, как по волшебству, погиб человек, который стоял между ним и властью. Опять это были штучки Лисы, и следы преступника привели судей в дом этого человека. Опять он сидел в тюрьме, а Лиса ждала, и по его выходе ей снова удалось убедить его в том, что она не хотела зла. Уж не помню, сколько раз повторялись такие истории с человеком и Лисой и чем все это кончилось. Помню только, что я не выдержала и сказала бабушке: