А от людей разве можно что спрятать? Они все знают, все помнят и всему свой счет ведут. Был один верный старик, которого мой тятенька своим ухом слыхивал.

Откуда Молоховы взялись? Разнобойно об этом сказывают. Одни говорят, что с Дона сбежали, другие — с Яика. Откелева они ни сбеги, все равно на Урале прибеглые. Три брата их было. Звались они будто бы Молоковыми, а стали для утая Молоховы. Все трое стрелки. Тоже можно поверить. И на Дону, и на Яике у казаков первое дело стрельба.

Зверовать начали. Всякого зверя брали. Осели. Семьями зажили. Спервоначала так себе, а потом прытко забогатели. Стали пушнину и золотишко перекупать. Пушнину — открыто, а золото — скрыто. Скрыто и зеленое зелье гнали. Дружбу с коренными охотничьими ватажнинами свели. Из диких людей они были. Пням поклонялись, а русским царям — никак. В лесах таились. Их-то и начали приваживать к себе братья Молоховы. Те шкурки, которым цены нет, несут, а они им что ни попади. А больше всего убийственное питье. Насмерть спаивали.

Широко дело пошло. Фартило незнамо как, а самый большой фарт ближе сыскался. Совсем рядом. И этот фарт худородным серебром прозвали. А прозвали так его потому, что он по виду на серебро смахивал, а блеску в нем не было. Ко всему худо ковался, туго плавился. Не то что медь. А скупщики находились. Мало платили, но брали. И Молоховы тоже стали брать. Про запас.

А вскорости одна бумажная душа шепнула тайно Молоховым, что это худородное серебро зовется платиной и цена ему дороже золота.

Что тут началось! Шептун был скрыто одарен. А Молоховы принялись скупать это «серебро», где только можно, будто бы для отправки на литье колоколов. Для лучшего их звона.

Бумажная, чиновная душа опять предупредила о бумаге, в которой объявлялась на платину цена. Новый подкуп: только попридержи бумагу.

Теперь Молоховым некогда было ямы рыть. В медвежьи берлоги припрятывали драгоценную наживу... Когда же бумагу стало невозможным далее таить, Молоховы и тут не оплошали. Волосы начали рвать на себе и до того ловко горевали о том, что продали для колоколов все скупленное ими серебро.

Легко обман сошел с рук, да трудный был дележ зарытого богатства. Старший брат Никифор потребовал половину, а остальным двум братьям хотел отдать по четверти платинового богатства.

Люто начали спорить братья, да тихо прикончили свой спор. Ножом!

Прирезали они старшего брата Никифора и сожгли убиенного. Всех на ноги подняли. Чего только не напридумывали, а потом все на одном сошлись. На волках.

Никифор смолоду любил лесовать. Далеко захаживал. В самую таежную глушину. По неделе охотничал. Дорогого зверя приносил. И теперь не от нужды, а для души охотничал. Уважал ночевать в лесу. Ну вот и доночевался.

И где теперь его кости искать, когда на мерзлую землю снег лег? Весна разве что покажет, если не все волки порастащили. Может, хоть что-то найдется, чтобы земле предать.

Так и сгиб без отпевания, без могильного камня старший брат Молохо1В. Безутешно рыдали младшие братья при всем честном народе. А без народа побаиваться друг друга начали. И не зря побаивались.

Когда грех совершил один человек, он один и мается с ним до смертного часа. А потом с собой уносит. Когда же двое в одном грехе живут, то каждому думается, что, ежели какой-то из двух языков сболтнет по пьяному доверию или жене не то слово обронит, тогда обоим верная каторга.

Так вот они боялись друг дружки года с три. А на четвертый год невмоготу стало в боязни жить. А как боязнь избыть?

Разъехаться разве что? А куда? Как ни велик мир, а в нем не затеряешься. Везде сыщут. Да и каково в чужой державе жить?

Разъезд возможен только один. Только один. Так они и порешили. Не вместе так порешили, а порознь. Средний брат желал на этом свете остаться, а младшего на тот переселить. Младший того же хотел для среднего.

А как?

Ни тому, ни другому нелегко второй грех брать на себя. Рука не подымется. А если и подымется, дрогнуть может. Брат ведь. Вдвоем-то одного легче было. А тут один одного. Страшно.

Опять думать стали. Порознь. Все перебрали. Ничего не нашлось, что бы не с глазу на глаз — и концы в воду. А потом одному из них, младшему, Митрофану, совсем негаданно корень жизни, что женьшенем зовется, смерть подсказал. Средний брат Евсей пользовал его. Сильно ободрял он его. У китайцев корень брал. По сотне плачивал. А на эту зиму большой корень купил. Купил и на сохранность в надежное место спрятал. Про это место только младший, Митрофан, знал. Другой раз для себя малость отламывал. Для пробы. И больше для баловства.

И вдруг, Вениамин Викторович, средний брат Евсей, никогда не знавший хвори, скончался одночасно. Причину смерти сразу же установили, а где причинщика искать, который продал Евсею ядовитый корень, никому не ведомо. Никто этого женьшенщика не видел, не слыхал.

Младший брат, горюя об Евсее, сорок дней молился и постился, а потом сам занемог. Братья стали по ночам «то душить. И сказывают, что Митрофан умер от удушья, а платину все же успел частью продать, часть перепрятать и завещать единственному сыну Василию. Об этом знала Митрофанова жена, и будто бы она перед кончиной на исповеди призналась попу в прегрешениях трех братьев. И надо думать, что через попа стало ведомо, откуда Василий Митрофанович оказался богат. А как он стал еще богаче, если вам желательно об этом, Вениамин Викторович, записать, то поведаю про это после небольшого передыха.

ГЛАВА СЕДЬМАЯ

— Некий, такой-сякой, безвестный молодой барон Котторжан за какие-то такие заслуги был жалован царицей рудными землями в наших местах и заемными деньгами из царской казны, для постройки медных и доменных печей.

Получив земли, леса, речки, заемную казну, он должен был поставлять железо и медь, для чего ему были дадены люди знающие и умелые. Они-то и занялись заводами, а сам Котторжан порешил строить себе такое каменное чудо, какого и не видывали. Сам указывал, сам показывал, как и что, а до этого место нашел, на озере. Небольшое и тогда было это озерцо. Посреди этого озерца был скалистый островок. Чуть больше полудесятины. Вот на нем-то и порешил барон свой дом-замок поднять.

Тьму-тьмущую народу нагнал. И чужеземцев раздобыл. Деньги не свои. Не хватит — еще попризаймет. Года с три, видно, громоздили ему невесть какую громадину. Церковь не церковь, мечеть не мечеть, на тюрьму тоже не похоже, а она, к слову говоря, тоже там была. Чужеземные мастера ему дело советуют, а он свою прихоть тешит. И рад-радешенек своей каменной уродине. Нутро-то ее, не говоря напраслину, на дворцовый лад было. И парчовые палаты, и расписные. Потолки сводчатые, полы где как. И каменно-мраморные, и узорчатые, из разного дерева. Дорогу от берега к воротам замка насыпал. А ворота не как у всех. Откидные, на цепях.

Заводы тоже приспели в свой срок. И хорошо дело пошло. Руды богатые, лес даровой, работный люд того даровее. Заточенных ему пригнали. Их только кормить надо было, а тюрьма готовая. Без хлопот для казны. Поселяй знай в нее, сколько нар влезет. А когда заточенным вовсе негде спать стало, над нарами другие нары, как бы полати, понастроили. А случалось и в очередь спали. Тех, что днем на работу гоняют — ночью спят, те, что ночью работают, спят днем. Приноровились круглые сутки кровь пить.

И жил бы так да жил барон, прозванный «Каторжаном», при заводах до старости, если б не ожаднел до бесчувствия. Прибытки лопатами греб, в чужеземные города переплавлял, а казне по заемной повинности и самой малости не исполнял. Отнекивался. Пождать, потерпеть просил. И терпели сколько-то. Ждали. А потом разом и терпение, и жданы кончились. Как ножом отрезались. На престол другая величественница села, а за старое царицыно баловство в ней злость взыграла. Про это в бумагах тоже не сказывалось. Знаемо только то — велено было барона конвойно в Питер пригнать, а заводам указано казенными быть.

Дёру дал барон, и ни слуху ни духу с той поры о нем не было. Осталось только прозвище его — Каторжан. Так и дом Каторжановым замком звался. А потом строго-настрого, под страхом поротым быть, велели забыть это прозвание. Барским домом замок приказано было звать. Так и зовут, а про себя старое клеймо помнят.