— На одну бы… Но она безумно хитрая. Сразу заподозрит.

— Ты только не страдай. Ладно? Ну, переживем мы этот год. В конце концов это-то место всегда наше.

— Я просто не понимаю, почему мы должны мучиться? Какой в этом смысл?

— Все влюбленные во все времена мучились. Такая у Господа Бога хорошая традиция! А традиция, Юля, это — о! Не переплыть, не перепрыгнуть!

— Ты все шутишь. Если бы я могла все время слышать твой голос, я бы все переносила иначе.

— Я наговорю тебе пластинку.

— Слушай! Наговори! Запиши все, все твои шутки, и я буду их слушать.

— Какие шутки, Юлька?

— Какие хочешь…

— Я лучше скажу, как я тебя люблю…

— Нет, это не надо. Это я знаю, что-нибудь неважное. Просто твой голос… И он будет у меня все время звучать. Хоть таблицу умножения…

Вера ждала, когда они поднимутся. А они не вставали. И тут она почувствовала ту их отделенность от всех, о которой сами они не подозревали. Значит, это так серьезно? Она посмотрела на продавщиц игрушечного отдела. Безусловно, они их знают. Переглядываются между собой понимающе. Одна, снимая с полки плюшевого мишку, сказала другой: «Завидую». Может, совсем по другому поводу, но Вера решила: о них, о ком же еще? И тогда она растерялась: что же делать? Как было бы хорошо, если б вокруг действительно смеялись или показывали пальцами, как писала эта девочка, тогда можно было бы подойти и взять сына за руку, и вывести его из круга, в который он попал, и сказать: «Смотри, дурачок, над тобой смеются». Но подойти было нельзя. Они были вне ее досягаемости, как и вне досягаемости всех. «Надо звонить в Ленинград», — подумала Вера и пошла назад, не оглядываясь, потому что все равно видела их перед собой, прижавшихся и отделенных. Что она скажет? Маме, сестре? В какую-то минуту она хотела повернуть назад, потому что представила всю бессмысленность разговора по телефону: «Мама, Роман влюбился». — «Ну и что!» «Хочет жениться». — «Глупости. В десятом-то?» — «А сейчас сидит в универмаге с ней. Никого не видит. Я была от него за три метра». — «А кто она? Она кто?» — «Ах, вот это самое главное. Она дочь Костиной возлюбленной. Той самой, за которой, позови она его сейчас, и он уйдет. Даже выздоровеет, если она этого захочет».

Вот оно, самое главное. Почему это? Потому что Лю-ю-ся, Люсенька не могла полюбить Костю, а эта девчушка — ее дочь. Бедный Роман, бедный мой мальчик! Сидишь там такой прекрасный, а потом будешь прыгать ради нее через газон. И никому, слышишь, никому, кроме матери, нужен не будешь.

— Как что делать? — затараторила сестра уже на самом деле. — К нам немедленно! Не хватало нам женитьб в десятом. Все было — этого еще не было! Веруня! Не будь рохлей. Это такой возраст, это все естественно, но никому не вредило хирургическое вмешательство. Только благодарят потом. Десятый класс! Ты что, считаешь, что он там сейчас учится? Другая школа — это полумера. Я тебе это сразу говорила. Сюда, сюда… У нас другой климат

— и в прямом и в переносном смысле. Мы его остудим… Как? Минутку, минутку… Соображаю… Веруня! Это просто… Он у тебя человек долга? Да ведь? Надо его этим купить! Именно этим, слушай…

Все было представлено так.

У бабушки предынсультное состояние — покой, покой и покой. Мама не может уехать, потому что нездоров папа. Тетя работает во вторую смену, и бабушка остается одна в громадной квартире («Воды подать некому»). А дядя, как на грех, в командировке, будет не раньше, чем через три месяца, — сам знаешь эти арктические командировки. А школа во дворе. Роман — помнишь? — учился в ней в четвертом, когда у Веры была болезнь Боткина. Прекрасная школа. Первая смена. Тетя там — авторитетнейший человек, как и вся их семья потомственных петербуржцев.

— Конечно, если надо, — растерянно сказал Роман. — Но так не хочется уходить из этой школы, здесь такой приличный математик.

— Есть вещи поважнее, — сказала мама.

— Безусловно, — ответил Роман. — Сколько это может быть — месяц, два?

— Откуда я знаю? — раздраженно ответила Вера.

А Костя молчал. Вере удалось криком пробиться сквозь Болезнь и объяснить ему, «как они сидели в универмаге» и «как на них смотрели». Она дала ему и письмо Алены. В этом письме его задела фраза о машине. Никогда у него не было этой машиномании, а у Людмилиного первого мужа, летчика, тоже, кажется, была машина. Так, может, действительно ларчик просто открывался? Удовлетворенно подумалось: так вот что вы, женщины, цените превыше интеллигентности и преданности, вот вы какая, Людмила Сергеевна. Вам нужны ко-ле-са! Пусть едет Роман, пусть! Не хватало мальчику его разочарований. Сколько лет, сколько дней и ночей думал он о ней. Даже сейчас, когда уже у сына «ситуация», он временами волнуется по-прежнему. Форсайтизм какой-то! Но именно найденное слово приподняло бедную событиями жизнь Кости на какую-то высоту. Он казался себе средоточием непонятных чувств, пылких страстей.

Очень хорошее слово — форсайтизм.

Стало уже холодно, и шли дожди, а Роман и Юлька уехали за город. Им негде было побыть одним, и они бродили в лесу.

— …Ты что мне наговорил на пластинке?

— Как просила. Таблицу умножения.

— Ты мне будешь писать?

— Каждый день…

— Каждый день не надо… Хотя бы через один… А что, твоей бабушке совсем-совсем плохо?

— Предынсультное состояние… Это как предынфарктное.

— А что хуже?

— А я знаю? Оба лучше.

— Ромка! Давай умрем вместе.

— Согласен. Через сто лет…

— А я согласна и через пятьдесят.

— Мало, старушка, мало… У меня очень много несделанного.

— Я тебе помогу. Тем более что у меня сделано все. Я просто не знаю, что мне целыми днями теперь делать… А! Знаю! Буду слушать твою пластинку.

— Юлька! Ты все-таки потихонечку учись…

— Зачем, Рома, зачем? Я не вижу в этом никакого смысла.

— Ради меня…

— Я ради тебя живу, а ты говоришь — учись…

— Юлька!

— Рома! Не уезжай! Бабушкам все равно полагается умирать…

— Юлька!

— Ромка! Они все против нас! Все!

— Да нет же… Это — стечение обстоятельств.

Алена ворвалась в класс, как сумасшедшая, и швырнула в Юльку портфель.