Изменить стиль страницы

В тот день я прошла в капеллу и, опустившись на колени, произнесла, словно ребенок: «Господи, как я тебе благодарна!»

Но что же мне на самом деле стало известно, за что, собственно, я благодарила Господа? Ведь не было ничего определенного, ни единого закона, имевшего силу. И я постоянно сама придумывала такие законы и всегда обманывалась. Я говорила себе — вот этот закон Божий, это судьба, это чувство вины, ее искупление. Ожидала, что все так и будет, а происходило обратное: как если бы все время появлялся и начинал действовать какой-то новый закон, которого я и не ждала вовсе. Я думала, что оплатила невероятным страданием свою вину. Однако на том дело не кончилось. Как ни крутись, в тебя все равно попадут. Такова уж наша жизнь; знаешь, мы словно черви, выкопанные из земли лопатой, птицы замечают наше движение, слетаются, кого-то клюют, кого-то нет, мы мечемся еще какое-то время, а потом лопата бросает горсть земли, та накрывает нас, снова наступают мрак, тишина, и мы больше не шевелимся. Ты считаешь, нельзя быть такой пессимисткой? И где надежда, говоришь? А на что она мне? Я видела жизнь собственными глазами, прожила ее всю и теперь, в старости, оглядываясь назад, отлично понимаю, о чем идет речь.

В конце концов, видишь ли, хотя такой поворот и кажется невероятным, но Бруно не захотел бежать, просто отказался. Он мог выбраться оттуда, план был готов, отличный план. Риск был сведен к минимуму. Он мог совершить побег, но не сделал этого. Он сказал: «Спасибо, не надо, остаюсь здесь». Я так и не узнала никогда, почему он отказался бежать. Даже когда он вернулся, у меня не хватило смелости спросить его об этом. Сама же я часто задавалась подобным вопросом, и знаешь, что я думаю? Такой поступок — в его натуре, это был человек со сложившимся характером, честный, и вся его жизнь — это борьба с несправедливостью. Так вот, наверное, он не допускал никаких привилегий, даже для себя: он не мог бежать, когда других отправляли на смерть. Он полагался на судьбу, более того, верил в нее. И когда судьба посулила ему смерть, самую страшную из всех возможных, он принял ее, ни о чем не спрашивая. До сих пор не могу понять, как это расценить. Как мужество? Или подлость? Ты же знаешь мой характер, сегодня думаю одно, завтра — другое. Так или иначе, тут ты со мной согласна, не так ли? Следовать судьбе удобнее — не надо задаваться никакими вопросами, не требуется делать выбор.

Видишь ли, во всем этом было что-то очень высокое, выше моего ума. А я что должна была чувствовать? У меня был муж, человек, которого я любила, и он, выбирая между мною и судьбой, предпочел ее. В таком случае я-то что для него такое? Ничто, аксессуар.

Нехорошо так думать, верно? И все же, не могу отрицать, я была вконец разочарована, мне казалось, что меня предали. Время словно остановилось, все будто ушло в небытие, и потянулись совершенно безликие дни в монастыре. Я не могла представить себе, что он вернется. Жизнь сложилась вот так, и больше в ней ничего не изменится до самой моей могилы. Конечно, что-то еще произойдет, когда-то окончится война, я снова обрету свободу, но какое все это имеет значение? Я потратила целый год, чтобы подготовить себе приданое. Вышила все простыни, пододеяльники, скатерти, они так и лежали там, в подвале у моего отца, в картонных коробках, перевязанных шпагатом.

Из кельи видны были только поля, засеянные пшеницей. Летними днями, в это ужасное время между двумя и тремя часами, когда не знаешь, куда себя деть, я садилась у окна и смотрела на эти поля. Может ли красота быть страшной? Думаешь, нет? Она способна пугать больше, чем что-либо другое, даже вселять ужас. Поля казались застывшими, совершенно недвижными, ни малейшего дуновения — до самого горизонта тянулась сплошная золотая пелена. Отчего рассказываю все это? Из-за цикад, да-да, из-за них. Из-за их стрекота, это верно. В ушах стоял этот громкий стрекот, и каждые четверть часа звонили монастырские колокола. Я слушала медленные, один за другим, удары колокола и жужжание мух. Они летали вокруг моего лица, стараясь испить капли пота, и тогда, тогда… Как я там оказалась? Вот видишь, я опять сбилась… Да, о природе.

Понимаешь ли, сейчас стало модно спасать каждого живого муравья. По утрам раскрываю газеты и читаю: такая-то порода деревьев исчезает, лягушек осталось совсем немного, в небе какая-то огромная дыра. Узнаю все это и не понимаю, не в силах уразуметь, как можно любить природу. Ты обожаешь ее, не так ли? Ты говорила об этом. Не понимаю почему. Для меня природа — знаешь что? Зло и нахальство.

Так на чем мы остановились? На монастыре? Да, я прожила в нем с сестрами целых три года, нам в общем-то не о чем было особенно разговаривать, но они были добры ко мне, к тому же очень рисковали, пряча меня. Я не хотела быть обузой: помогала на кухне, в огороде, кормила кур. Такой образ жизни спустя некоторое время приводит к странному эффекту — становится своего рода анестезией.

Поэтому, почти не отдавая себе отчета, в какой-то момент я дала клятву, — нет, как это называется? Обет — обет Господу Богу, первый и единственный в своей жизни; я пообещала ему, когда окончится война, останусь в этих стенах и всю жизнь проведу здесь в заточении, в смирении, вдали от чужих глаз. Я хотела искупить вину, думалось мне тогда. Теперь же понимаю, что и в этом таилась своего рода подлость, — мне просто хотелось оставаться в укромном месте, и больше ничего.

Сестры, к счастью, не знали о моем обете, это была моя личная договоренность с Господом. Во всяком случае, перед монашенками мне не пришлось стыдиться, когда я нарушила свою клятву.

Знаешь, о чем я подумала, когда вернулась домой? Поразмыслила и решила: ладно, в конце концов, я не нарушала никакого обета, потому что давала его христианскому Богу, а мой Бог — другой. Понимаешь? Как будто Господь возглавляет только какой-то один округ. Я боялась мести, разумеется, ты же знаешь, как гневлив библейский Бог. Все же мое опасение длилось недолго, надо было начинать жизнь заново, необходимо было все восстанавливать. С последними эшелонами оставшихся в живых вернулся Бруно.

Почему ты никогда не рассказываешь о своих возлюбленных? Нет их? Не поверю. Не может быть. Ты красива, у тебя есть сердце… или нет? Так есть? Порой, когда бываешь у меня и мы беседуем, я наблюдаю за тобой. Признаюсь, ты пугаешь меня. Вернее, не пугаешь, а тревожишь. Никак не пойму, что скрыто за твоей улыбкой, что таится в глазах. Иногда уверяю себя: у нее большое сердце, она очень добра, но вдруг замечаю в твоем взгляде какой-то блеск и начинаю думать совсем иначе. Но зачем я ломаю голову, какое это имеет значение? Иди сюда и послушай меня.

Неужели захватила сегодня свое шитье? Прости, но мне смешно, когда я вижу тебя с ниткой и иголкой в руках, не ожидала, что ты способна на такое. Пробуешь? Молодец, а мне никогда это хорошо не удавалось, я ничему не научилась в своей жизни, разве приготовить какую-нибудь еду, самую простую. Моя мать была сумасшедшей, а отец считал, что у меня всегда будет прислуга. Поэтому в свое время меня никто ничему не научил. Самой можно все освоить? Вероятно. Да, при желании всему можно научиться, но, знаешь ли, я никогда не отличалась активностью. Наверное, отчасти виновато воспитание. Нередко смотрю на внуков моих подруг, слушаю их разговоры и прихожу к выводу — ведь они даже не понимают, какая легкая у них жизнь. А когда я была ребенком, дети привыкли повиноваться, нет, я не хочу утверждать, что они пребывали в постоянном страхе, — во всяком случае, не я, — но некоторое опасение все же было. Дети испытывали робость перед родителями, а затем, повзрослев, и перед мужем. Это было естественным продолжением воспитания, мужа любили, но ему ни в коем случае нельзя было возражать.

Тем не менее мне повезло с Бруно. По тем временам он был очень открытым человеком и позволял мне самой свободно решать какие-то вопросы, правда теоретически, так как на деле я все равно ничего не могла решить.