Изменить стиль страницы

Я ничего не сказал им. Думаю, они даже ничего не заметили. Мы виделись только вечером за столом, и они чаще всего разговаривали о своих делах. Я волей-неволей слышал их разговоры, но старался не вникать и думал о другом. Так, например, мама говорила: «Видел? У триста двадцать первой опять было кровотечение…» И он отвечал: «Я уже трижды делал ей переливание. Теперь ничем помочь нельзя, у нее испорчены вены». Или же вспоминали о другой больной, которой волчанка разъела все лицо так, что остался один череп, обтянутый кожей. «А прежде была такая красивая девушка, — вздыхала мама, — я видела фотографию, очень красивая…» Или же говорили о вновь поступившем больном, которому раздробило ногу грузовиком, и его мать, узнав, что сын скончался, хотела покончить с собой на виду у всех. Словом, они разговаривали всегда об одном и том же, о своей работе, и я старался не слушать их, думал о том, свил ли тот дрозд в саду себе гнездо? Или о том, как же называется маленькая птичка, которую я видел, — может, красноголовый королек?

Но однажды мне их беседы действительно донельзя надоели, я швырнул вилку и закричал: «Вы не могли бы говорить о чем-нибудь другом?»

Я ведь вам уже объяснял, правда? Кровь всегда приводила меня в ужас.

Они замолчали, уставившись на меня. «В чем дело? — наконец проговорил он. — Тебе не нравится наша работа? Или же, — продолжал он, — маленький орнитолог боится крови?» Я ловил вилкой зеленый горошек в тарелке и потому ни на кого не смотрел и ничего не ответил. Но он не отставал. «Тебе давно пора повзрослеть. Настоящие мужчины ничего не боятся. Они преодолевают любой страх. А если не умеют отогнать страх, так превращаются в бабу. Может, хочешь стать бабой, а?»

Вот на этом-то он и зациклился. Он не раз повторял, что я не должен расти размазней, что не должен походить на своего отца ни в чем, что, хоть я и родился кривым, то есть незаконным ребенком, он меня выпрямит. Он сделает это не столько ради меня, сколько из любви к моей матери, которая тащит на себе такой груз, не будучи ни в чем виновата.

Он меня выпрямит? Но как? Как выпрямляют подкову, дерево. Если я проходил мимо него, он возмущался: «Ты пересек мне дорогу! Что ты себе позволяешь?» — и хлестал по лицу. Если я старался незаметно пройти в другой конец коридора, он орал: «Избегаешь меня?! Наберись мужества!» — и снова бил по щекам.

Словом, он делал все, чтобы «выпрямить» меня.

Мама была довольна. Мне, во всяком случае, так казалось, потому что она все видела, но ничего не говорила. Слегка улыбалась, как улыбаются египетские статуи.

Иногда я плакал. Я же не понимал, что мне делать? Тогда мама подходила ко мне, гладила по голове и утешала: «Знаешь, он все делает для твоего же блага, он любит тебя так, как твой настоящий отец никогда не любил. Вырастешь — поймешь. И будешь ему благодарен».

После этих слов я терялся еще больше. Как же я мог быть настолько плохим, если он был такой хороший?

Канарейки никогда не допускали, чтобы их птенцам было холодно. Они все время сидели над ними и кормили всякий раз, как только те открывали клюв. Да, я все записывал в тетради, а чтоб нагляднее было, делал зарисовки.

ДЕВЯТАЯ БЕСЕДА

Так вот, о крови. В тот день, как ни странно, за столом ничего не произошло, то есть меня так и оставили «кривым», каким я был доселе, и продолжили разговор о больничных делах. Ничего не случилось ни тогда, ни на следующий день, ни позже. И я уже совсем было успокоился, думая, что пронесло.

Потом однажды утром — в воскресенье, когда мама была на дежурстве, — он вошел ко мне в комнату, разбудил и сказал: «Вставай, поехали на рыбалку!»

Рыбалка — это его страсть, но он не любил рыбачить в открытом море, потому что оно пугало его; он предпочитал быстрые горные реки. «Нет ничего лучше рыбной ловли, для того чтобы расслабиться», — обычно говорил он.

Я оделся, взял свою белую тетрадку и последовал за ним. Часа два мы провели в пути и наконец оказались в небольшой пустынной долине. Вокруг не видно было ни души, только громко шумел ручей, бежавший по камням. Он почти все время молчал, а если и говорил, то как-то чересчур сдержанно. Выбрав место для рыбной ловли, он достал свою удочку, а потом и другую, поменьше, и передал мне. Я тотчас возразил, мол, нет, спасибо, мне не хочется ловить рыбу, но тут должно быть много разных птиц: мартин-рыболов, балерина, водяной дрозд. Словом, я куда с большим удовольствием просто посидел бы в стороне на камне. Но он настаивал, говорил, что одно не исключает другого, можно и рыбу удить, и птиц спокойно разглядывать. Это даже удобнее, ведь нужно сидеть тихо, не двигаясь. Он уговаривал меня еще некоторое время. Настаивал, а я все возражал, мол, спасибо, не хочу, но вдруг заметил, как глаза его зло сверкнули, и тогда согласился.

Он нацепил фальшивых мух, закинул обе удочки и показал, куда сесть, сказав: «Сиди тут!» А сам поднялся немного выше по склону и оттуда крикнул: «Почувствуешь, что клюет, дерни на себя». Он замолчал, я тоже не проронил ни слова.

Я даже подумал, что он, видимо, прав — это занятие и в самом деле очень успокаивает нервы, — как вдруг моя удочка сильно дернулась, едва не вырвавшись из рук. Я с трудом удержал ее и, как только она остановилась, принялся крутить барабан.

Он поспешил мне на помощь, и мы стали тянуть вместе. Наконец, немало потрудившись, мы вытащили на берег огромную форель. «Молодец!» — похвалил он. И я тоже порадовался. И даже улыбался, пока рыба, потрепыхавшись в воздухе, не упала на землю рядом с нами. Она вся сверкала на солнце, но вскоре ее чешую облепил сор. Рыба вертелась на земле, крутясь с боку на бок, словно внутри у нее срабатывала какая-то пружина. Посмотрит на меня одним глазом, потом, подскочив, посмотрит другим. Зрачок был маленький, черный, и к нему прилипла соломинка. Мне показалось даже, что рыба могла бы увидеть меня, но из глаза торчал крючок и лилась кровь — вокруг все было залито ею. Я отвернулся и сказал: «Теперь ведь ее можно бросить обратно в воду, не так ли?» Едва я произнес это, как он схватил меня за подбородок и рванул к себе. «Ты ведь знаешь, — заговорил он, — что рыбу ловят для того, чтобы съесть». В наступившей тишине я услышал, как пролетела балерина. Тогда он взял камень, протянул его мне и приказал: «Убей ее!» Я промолчал и уронил камень. Он подобрал его и снова вложил мне в руку. Короче, это повторилось несколько раз. Наконец он тихо произнес: «Какое же у меня должно быть терпение». Но я чувствовал, что терпения у него остается все меньше и меньше. И действительно, в конце концов он дал мне такую затрещину, что я свалился на землю. Лежа, я смотрел, как он долбит камнем рыбью голову. Когда же та превратилась в кровавое месиво, из которого торчал крючок, я подумал: «Все кончено». Я собрался было подняться, но тут он достал из кармана нож и отрезал рыбе голову. Потом направился ко мне, держа эту голову так, что кровь и какие-то желтые внутренности стекали у него между пальцев. Я не понимал, что он задумал, но все равно вскочил. Однако было уже слишком поздно. Одной рукой он ухватил меня за шиворот, а другой вмазал мне в лицо расплющенную рыбью голову.

Это произошло, наверное, в полдень. Когда же мы сели в машину, он обнял меня за плечи и сказал: «Тебя по-прежнему все еще слишком пугает кровь?» — и привлек к себе, словно мы были школьными приятелями.

Я не мог вымыть лицо, пока мы не добрались до города. Только там, на окраине, он остановил машину у фонтанчика. «Иди умойся. Быстро!» — приказал он.

Мне стоило немалого труда отмыть кровь, потому что она впиталась в кожу, впиталась очень глубоко, до самого мозга.

Маме я ничего не сказал. И он тоже промолчал. Только спросил: «Видела рыбу?! Невероятно, но ее поймал твой сын!» И захохотал.

Мы съели ее в тот же вечер, отварную, с картофелем, под майонезом.

Да, я тоже ел ее вместе с ними, не сказав ни слова. А потом, запершись в ванной, как можно глубже засунул палец в горло.