— Пожалуй, к пасхе уже кое-что проглянет, — говорит он.
— Что? Да я теперь бреюсь каждый день.
— Ну, если тебе нравится доставлять себе столько хлопот… Ты что, куда-нибудь идешь?
— На танцы.
— Так поздно?
Я смотрю на часы.
— Без четверти десять. Детское время, малыш.
— Охота тебе тащиться куда-то в такую поздноту и потеть в этой толкучке под так называемый джаз?! — говорит он.
— Не суй нос не в свои дела и займись-ка лучше латынью.
— Откуда ты знаешь, что это латынь?
— Да уж уверен, что это не «Леди, не оборачивайтесь!»
— А что это такое?
— Неважно.
— Так вот: это не латынь, а математика, — говорит он. — И раз уж ты здесь, мне хотелось бы тебя кое-что спросить, я тут не понимаю.
— Ну, я тебе не помощник. Для меня что математика, что акробатика — один черт. — Произнося это, я чувствую, что сострил. — Как это я сказал, а? Математика все равно что акробатика?!
— Ха, ха! — иронически бросает Джим. — Как остроумно, Вик! Лопнуть можно! Кстати, старик Картрайт набросился тут на меня. Говорит, ждал лучших отметок от брата Вика Брауна.
Этого достаточно, чтобы снова оторвать меня от зеркала.
— Он так сказал? Старина Картрайт? В жизни не поверю.
— Вот-те крест, — говорит Джим. — Старик Картрайт, кажется, и впрямь высокого мнения о тебе. А вот на уроках французского я стараюсь не афишировать наше с тобой родство.
— А, подумаешь, французский, кому он нужен!
Подхожу к постели Джима и беру у него учебник.
— Что тут у тебя не ладится, малый? — бурчу я, подражая старику Картрайту.
— Вот здесь. — Джим тычет пальцем в учебник, — Никак это уравнение не выходит. Я уже полчаса над ним бьюсь. Верно, опечатка в книге.
— Никогда не видел опечаток в учебниках. — Начинаю проверять и сразу обнаруживаю ошибку. Бросаю учебник Джиму на колени. — Попробуй перевернуть последнее уравнение.
Он смотрит.
— Тьфу… Как же это я не сообразил!
— Вот так, не сообразил и готово — провалился на экзамене.
— Ну хватит тебе, гений.
Провожу рукой по подбородку и словно слышу, как шуршат волоски.
— Эх, все равно нет времени бриться. И так уже поздно.
— Неужели она не подождет? — спрашивает Джим.
— Кто?
— Кто? — повторяет он с ухмылкой. — Брижжит Бардо, конечно, а то кто же еще?
На секунду у меня мелькает мысль, что он, видно, знает. Но тут же я понимаю, что этого не может быть, потому что никто, кроме меня, ничего, не знает. Даже и она еще не знает. Но теперь узнает. И скоро.
На улице ясно и холодно, настоящая зима. Утром казалось, что вот-вот пойдет снег, но сейчас небо все в звездах и мороз пощипывает щеки. Я отмечаю это, но иду пешком, не дожидаясь автобуса, потому что слишком холодно стоять на месте. Однако через какую-нибудь минуту я уже слышу урчание автобуса, взбирающегося в гору следом за мной, и пускаюсь бегом. На остановке я нагоняю автобус и беру билет в город за три пенни. Наверху пусто. Сажусь на заднее сиденье и погружаюсь в созерцание голых и полуголых девиц в журнале, который дал мне Уилли Ломес перед праздником. Называется он «Cherie». Это французское издание с девицей на обложке. На девице пояс с резинками, черные нейлоновые чулки — ничего больше, если не считать взгляда, этого самого… Ну, вы понимаете. «Журнальчик — первый сорт», — сказал Уилли, и точно. Уж кто-кто, а эти французы мастера на такие штуки. Все в тебе растопляется, когда смотришь на этих девчонок. Есть птички, которые сняты в одном белье или в прозрачных нейлоновых рубашонках и прикрыты, ровно настолько, чтобы раздразнить воображение, а на других и воображения тратить не надо. Там есть и текст, и я начинаю жалеть, что в школе не уделял должного внимания французскому, потому что если текст связан с картинками, он, должно быть, силен. Глядя на них, я в трехтысячный раз пытаюсь представить себе это и прихожу к выводу, что с такими девочками ничего у меня не получится — стоит такой подойти ко мне, и я мигом дам заднего пару.
Но вот что любопытно: об Ингрид я никогда так не думаю. И не потому, что она уродка, — девчонка она хорошенькая, самая хорошенькая из всех, кого я знаю. Просто думаю я о ней, как о чем-то очень чистом, святом и нежном, и мне кажется, что коснуться ее щеки куда приятнее, чем все то, что могут дать мне другие девчонки.
Стоит мне подумать об Ингрид, как я забываю обо всем на свете, и, конечно, я проехал свою остановку и теперь иду пешком.
По мере того как я продвигаюсь вперед по Иллингуорс-стрит, настроение у меня становится все лучше и лучше. На мне хороший костюм, свежее белье, я подстрижен, причесан, и звук моих шагов почему-то преисполняет меня уверенности в себе. Я знаю, что на танцах сейчас, наверно, перерыв, поэтому захожу в «Баранью голову» — кабачок, расположенный чуть дальше по той же улице, — пропустить для бодрости пивка и взглянуть, нет ли там ребят. В зале полным-полно народу, чувствуется, что на танцах перерыв; за баром, в курилке, топчутся оркестранты в стильных бежевых куртках и коричневых галстуках бабочкой. Получаю свою кружку пива, оглядываюсь и кого, вы думаете, вижу? Уилли Ломеса, который машет мне из-за столика в углу. Подхожу, парень, что с ним (зовут его Гарри, а фамилии не помню), пододвигается, и я сажусь. Оба они без пальто, и я спрашиваю, были ли они на танцах.
Они кивают, а Уилли говорит:
— Народу — пропасть. Все ноги оттоптали.
Вид у него тем не менее веселый. Впрочем, он всегда кажется веселым — наверно, потому, что у него такое лицо. А лицо у него длинное и бледное, как у клоуна; черные, будто вороново крыло, волосы гладко зачесаны назад и блестят, как хорошо начищенные ботинки. Он поднимает ногу и показывает порванный отворот брючины.
— Выставил ногу во время быстрого фокса, — говорит он. — Не успел опомниться — р-раз, какая-то девка зацепилась каблуком за мою брючину. Чуть не полетел вверх тормашками.
— Есть стоящие девчонки? — спрашиваю.
— Обычный сброд, — отвечает Гарри. Но это вовсе не то, что меня интересует. Впрочем, едва ли они знают Ингрид.
— А ничего у них певичка, — говорит Уилли.
— Да разве это птица твоего полета, Уилли? — говорит Гарри. — С такой на одних чулках разоришься.
— Но помечтать-то о ней ведь можно бесплатно или уж тоже нельзя? — говорит Уилли.
— Так или иначе, она замужем, — вставляю я.
— А ты откуда знаешь? — спрашивает Уилли.
— Оттуда, что у нее на пальце обручальное кольцо, дуралей.
— Я иногда думаю, что замужние — это самое милое дело, — говорит Гарри. — Они хоть знают, чего ты хочешь, и обхаживатъ их не надо.
— А мне вовсе не улыбается вечно чувствовать у себя за спиной какого-нибудь тяжеловеса-мужа, — говорит Уилли. — Нет, мне подавайте одиноких девочек. Обучишь этакую маленькую девственницу уму-разуму, она тебе еще и благодарна будет за то, что ты открыл ей радости жизни.
И понес, и понес; Гарри хитро подмигивает мне, а я сижу себе, посмеиваюсь.
— Вся беда в том, — говорит Уилли, отхлебнув из своей кружки, — что все девчонки, которые мне нравятся, либо замужем, либо уже зафрахтованы. Познакомился я с одной в «Трокадеро» на той неделе. Девчонка — пальчики оближешь, и по морде видно — на все пойдет, угости ее только рыбой с жареной картошкой. Провожаю ее до Гринфорда — целых две мили — и только хочу пристроиться с ней в подъезде магазина, чтобы немного ее потискать и уговориться о встрече, а она — что вы думаете, она мне говорит? «Моему жениху это не понравится», — говорит. Ее жениху!.. А я-то, как последний дурак, прошагал туда и обратно четыре мили!
Смешно! Но у меня насчет Уилли своя теория. Я считаю, что в конце концов он женится на какой-нибудь шлюхе шести футов ростом, ничем не примечательной, как стена пакгауза. И всю жизнь будет у нее под каблуком.
— M-да, с бабами лучше не связываться, — заявляет Гарри, из чего я заключаю, что и у него не все идет гладко. — Встречался я тут с одной девчонкой. Целый год за ней ухаживал, и мы даже стали подумывать о помолвке. Она только об этом и твердила. «Ну, когда же мы объявим о помолвке, Гарри?» Только и твердила.