Изменить стиль страницы

Впрочем, не будем размышлять о еще не случившемся, подумаем лучше о том, что произойдет вот-вот. Еще час-другой, и я отправлюсь обратно в Берлин. И что меня ждет в том Берлине? В Берлине меня ждет моя тесная комнатушка. И все-таки следует признать, что как она ни тесна, а до сих пор никто не причинил мне там никакого вреда. Более того, сновидение потерявшей сына фрау Тротцмюллер даже придало мне некую важность, как в ее собственных глазах, так и в глазах всех трех ее дочерей, ибо все то время, что я жил у них, они тешились надеждой, которую породило в них странное сновидение их матери. А это значит, что сейчас, вместе с моим возвращением, к ним вернется и надежда, что я верну им сына и брата, как возвестил этот вещий материнский сон.

Так я расхаживал и размышлял, размышлял и расхаживал, пока передо мной снова не появилась Бригитта. С маленьким ранцем в руках и милой улыбкой на устах. Дружелюбная, как всегда, но красивее, чем обычно. «Как мне жаль, – сказала она, – что я так плохо выполняю обязанности хозяйки. А еще больше я жалею, что не сумела воспользоваться каждым часом твоего пребывания здесь. Но ты же сам видишь – заботы о лечебнице все время отвлекают. И вроде бы у меня хорошие помощники, на которых можно положиться, и я действительно полагаюсь на них, особенно на нашего главного врача, который много занимался исследованиями в области психотерапии, и все равно – те дела, за которыми я не присмотрю сама, остаются недоделанными. Но сейчас, дорогой, я хочу пригласить тебя на чашку чаю, и, если захочешь, я еще немного расскажу тебе о своих раненых, а захочешь – и об их психологических проблемах».

Она снова привела меня в свой кабинет и велела принести чаю. Мы сидели, пили чай и разговаривали. Несколько раз звонил телефон, но она не обращала внимания на эти звонки. А когда кто-то постучал, сказала, что занята и, если нет особой необходимости, просит не беспокоить. День клонился к концу, и в доме зажгли лампы. Если бы не эта новая желтая мебель, я мог бы подумать, что сижу с ней во времена ее молодости, еще до того, как она вышла замуж за Герхарда Шиммерманна и посвятила себя филантропии. В эту минуту я уже не помнил тех дорожных мучений, которые испытал ради спасения книг доктора Леви. Пусть мне даже не удалось ничего сделать для этих книг – зато мне довелось снова посидеть с Бригиттой, как в те давние времена, когда на нее были жадно устремлены взгляды всех окружающих.

Она взяла со стола сверток и развернула его. Это были рисунки. «Вот что рисуют мои раненые», – сказала она и показала мне лист с изображением жутких кошмарных видений, потом – рисунок, на котором было запечатлено некое распутное действо, потом изображение гуся со связанным клювом, которого вела за собой маленькая девочка, а под конец – рисунок, изображавший какое-то могучее существо, под которым было написано «Голем». Слово это было в ту пору хорошо известно во всех немецкоязычных землях, потому что некий австрийский писатель написал книгу под таким названием, а издатель, желая ее разрекламировать и привлечь побольше покупателей, чтобы вернуть расходы, придумал трюк – собрал группу инвалидов, выстроил их по росту, дал каждому в руки плакат с огромной буквой, которые вместе читались как «Голем», и послал их ходить по улицам Лейпцига в дни ярмарки, когда город запружен толпами приезжих. В результате слово «Голем» стало широко известным, и по всей Германии только и было разговоров, что о могучем существе, сделанном из глины и послушно выполнявшем, в силу лежавшей под его языком записки с Божественным именем, все, что ему приказывал его создатель. «Сегодня, – сказала Бригитта, – я отправляю к профессорам в Берлине своего “голема”, только живого, а не из глины и без священного имени под языком. Но мозг у него – точно такой же, как у древнего Голема. Он напрочь лишен сознания, даже имени своего не помнит. Кажется, я уже рассказывала тебе, что его нашли на поле боя в груде мертвых тел. Я посылаю его вместе с несколькими другими в Берлин. Любознательны эти берлинские профессора, подай им все интересные случаи. Я налью тебе еще чашку, дорогой, и, если не возражаешь, расскажу тебе еще кое-что…»

Но не успела она налить эту вторую чашку, как зазвонил телефон и ее известили о неотложном деле, которое, как она сказала, никак и никому нельзя перепоручить. Она попрощалась со мной и вышла, а следом вышел и я.

Глава шестая

Мы уехали ночным поездом. Станция тонула во мраке, вагон был едва освещен. Пол и сиденья покрыты грязью. Прошли проливные дожди, а окна было не закрыть, потому что те ремешки, с помощью которых их открывают и закрывают, здесь кто-то вырвал с мясом. Когда я ехал из Берлина, окна были наглухо закрыты и не открывались, а теперь, когда я возвращался, они были настежь открыты и не закрывались. Два разных состояния, но оба по одной и той же причине – отсутствия ремешков. Впрочем, хотя на сей раз окна были открыты, воздух в вагоне был тем же, что и тогда, – спертым и затхлым. Воняло дешевым солдатским табаком, а мелкий дождь снаружи застилал окна сплошной пеленой, так что наружный воздух в вагон не проникал, а воздух внутри вагона с каждым часом становился все более сырым. Одним лишь было мое возвращение в Берлин лучше, чем отъезд оттуда, – тем, что сестра Бернардина и впрямь всячески старалась облегчить мне трудности поездки. Тем не менее по мере приближения к Берлину во мне нарастало глухое раздражение. Вот, я думал найти себе иное место жительства, а в результате возвращаюсь на прежнее место, да и то не известно, окажется ли оно свободным, – ведь новые дома в Берлине сейчас не строят, и всякую опустевшую комнату мигом заселяют какие-нибудь беженцы из прифронтовой полосы.

Солдаты играли в кости и отпускали грязные шутки, Бернардина дремала у окна, а я сидел, погруженный в размышления. Глаза того человека, каким я был по характеру, не ищут во всем, что с ним происходит, небесных знамений, и к высокому штилю этот человек тоже не склонен, но в ту минуту я не мог отделаться от мысли, что есть некая насмешка судьбы в том, что я по доброй воле возвращаюсь туда, откуда бежал, да еще столько проехав для этого туда и обратно. Но тут мои размышления прервал взрыв хохота, – похоже, солдат развеселил анекдот, рассказанный кем-то из них. Бернардина встрепенулась, прислушалась и засмеялась тоже – видно, по словечкам солдат опознала знакомую шутку. Только я и еще один человек в вагоне даже не улыбнулись.

Этим вторым был тот несчастный, которому я накануне отдал гусиную печенку. Он сидел с замкнутым лицом, а глаза – в них не было даже искры жизни. Странно, что Бригитта назвала его «големом». Как по мне, я бы сказал, что он не заслуживает этого прозвища. Ибо тот глиняный истукан, тот Голем, которого создал Магараль из Праги, был куда красивее, а главное – человечнее этого. Вообразите себе длинные руки и такие же длинные ноги, лицо цвета высохшей глины, глаза, лишенные признака мысли и жизни, опущенные покатые плечи и втянутая в них неподвижная голова. Сомневаюсь, смог бы такой «голем» понять, а тем более сделать то, что ему велят.

И вдруг я почувствовал, что он смотрит на меня в упор. Неужто он меня узнал? Неужто вспомнил ту злосчастную печенку? Мне припомнилась Малка, которая протянула мне этот подарок, обделив ради меня своего мужа и сына, да и себя саму тоже, припомнились собаки, которые бежали следом за мной по запаху крови, и тот русский военнопленный, которому я хотел было отдать этот дар, в конце концов попавший к сидящему сейчас напротив «голему». Не думаю, что это несчастное существо сумело бы ответить что-нибудь внятное, спроси я его, понравилась ли ему та печенка.

Русский пленный вдруг снова предстал передо мной. В точности такой, каким я его увидел тогда, – одинокий человек в поле, посреди чужой и чуждой ему страны. Как странно: Бригитта не только отказала ему в помощи – она отказала ему даже в сочувствии, а когда я пожалел его и заговорил с ним, она упрекнула меня за это. Мне вспомнились беды этого юноши, и я на миг даже забыл, где нахожусь, и видел перед собой только его одного. Будто я снова говорю ему: мужайся, ты еще молод. Не надейся, что я смогу тебе помочь, но, если ты захочешь выговориться, я готов стоять и слушать. Выговорись, сними тяжесть со своей души. Что тяготит тебя? Скажи, друг мой, скажи, не стесняйся меня. Если я перебью тебя, то не для того, чтобы побыстрее от тебя отделаться, а затем, чтобы ты увидел, что не глухому говоришь. Почему ты так странно смотришь на меня? Я ведь не просто так болтаю, я говорю, чтобы разговорить тебя. Сколько тебе лет? На вид нет и двадцати. Сколько же тебе было, когда ты пошел на войну, – восемнадцать? Небось говорил себе: буду воевать за царя и отечество, буду косить врагов налево и направо и стану прославленным героем? А на деле? Не успел ты даже волосок с вражьей головы смахнуть, как враг навалился и взял тебя в полон. И сейчас ты уже не хочешь убивать. Сейчас ты, друг мой, всей душой только и хочешь, что вернуться домой, к матери, и никогда больше не слышать грохота боя, не так ли?