Изменить стиль страницы

Отец с этой книгой летел через линию фронта.

В странном имени Гойя для мальчишки слилось все воедино: гудки эвакуационных поездов, стоны сирен и бомб перед отъездом из Москвы, вой волков за околицей, стон соседки, получившей похоронку.

«Эта музыка памяти записалась в стихи». Стихотворение «Гойя» Вознесенский напишет в 1959 году. Стихотворений будет им написано еще много — но с именем поэта всегда, по всему миру, будет связано имя Гойя. Как для самого поэта в этом имени останутся навсегда — и голос страшной эпохи, и мальчишечий страх потерять отца.

В семидесятых Пикассо просит его прочитать «Гойю» — и, «поняв без перевода, гогочет вслед, как эхо: „Го-го-го!“».

Самый видный структуралист Юрий Лотман любил читать лекции о конструкции «Гойи» Вознесенского — в экстазе от тех же «го», фонем, рождающих «нечто новое по отношению к общесловарному, внеконтекстному значению составляющих стихотворение слов».

В 2010 году жизнь его закольцуется тем же Гойей. Зоя Богуславская расскажет, как он умирал у нее на руках в их переделкинском доме:

— Первого июня покормили его как обычно. Но ему становилось все хуже, он побелел на глазах. Реанимация едет, я спрашиваю: «Что с тобой?» — а он мне: «Да что ты, не отчаивайся. Я — Гойя»… И я ему: «Глазницы воронок мне выклевал ворог, слетая на поле нагое…»

Еще вечером накануне за забором, в доме-музее Пастернака, играли Шопена, тридцатого день смерти Бориса Леонидовича, Андрюша впервые не смог туда пойти… И он мне говорит: «Что за музыка играет?» Вы можете себе представить, какие у него мысли, я понимаю, что в его глупой башке соединилось, что вот день смерти Пастернака, и он умирает… Я ему говорю: «Да это там музыкальный вечер какой-то»… Я его столько раз выводила из этого состояния, и реанимация скоро приехала. Потом мне сказали, что ничего было сделать нельзя, мгновенно — полная интоксикация организма… У Андрея вдруг странно так окаменело лицо. Я никак не могла поверить…

Я — Гойя!
Глазницы воронок мне выклевал ворог,
                    слетая на поле нагое.
Я — Горе.
Я — голос
войны, городов головни
                  на снегу сорок первого года.
Я — голод.
Я — горло
повешенной бабы, чье тело, как колокол,
                било над площадью голой…
Я — Гойя!
О, грозди
возмездья! Взвил залпом на Запад —
              я пепел незваного гостя!
И в мемориальное небо вбил крепкие звезды —
как гвозди.
Я — Гойя.
* * *

В Москву из эвакуации Вознесенские вернулись, как только стало возможно, — еще до конца войны.

Глава третья

ЧЬЯ ТЫ МАСКА, АНДРЕЙ ПОЛИСАДОВ?

Заколдованными кругами

От Киржача да Мурома голова у мальчишки неспроста кругом шла. Места колдовские, финно-угорское племя мурома (с ударением на последнем слоге) обитало здесь когда-то, но от него остались лишь названия непонятные — Ока, Велетьма. Было время, в здешних местах разбойничал сам Кузьма Рощин — о нем тут легенды остались. Чудеса и леший бродит, и русалка где надо сидит.

В хмурых здешних пейзажах даже местных «водит»: кружат полдня по лесу, а все вокруг одного и того же места. Сколько ни ходил кругами поэт Вознесенский, а все будет возвращать его к тому же: дому, семье, родословной. И неизбежно — к прапрадеду Полисадову с его удивительной историей.

И всякий раз это кого-нибудь вдруг будет раздражать. Из «Мозаики», первого сборника стихов Вознесенского, в последнюю минуту срочно вырежут страничку со стихотворением «Прадед». Вместо него спешно вклеят «Кассиршу» — но прадед останется в оглавлении.

В восьмидесятом, написав о прапрадеде — только вышел свежий номер «Нового мира» с поэмой, — Вознесенский едет в Муром. Примут его восторженно, корреспондентке «Муромского рабочего» поэт пообещает, что скоро приедет опять. Но не приедет. Почему? После встречи читателей с поэтом местные бойцы идеологического фронта с пылу с жару телеграфировали в ЦК: автор ходит по Благовещенскому монастырю, ищет могилу предка и демонстрирует религиозную близорукость.

Конечно, времена потом изменятся, те, кто письма писал, исчезнут или мимикрируют. Но Вознесенский в Муроме с тех пор не выступал. Хотя, справедливости ради, надо сказать, что здесь не только кляузничали: как раз муромский краевед Александр Анатольевич Золотарев в то время больше всех помог Вознесенскому в поисках архивных материалов о прапрадеде. Вместе они побывали в Благовещенском монастыре — отсюда в поэме «Андрей Полисадов» строки: «„Ваш прах лежит второй за алтарем“, — сказал мне краевед Золотарев».

Камень с полустертой надписью «Алексий Полисадов» действительно второй в ряду надгробий у алтарной апсиды Благовещенского собора. Во внутренней росписи храма сохранилось и изображение отца Алексия, Андрея Полисадова: муромский художник П. И. Целебровский, расписывавший собор, запечатлел его «по-грузински царебровым» — «и тишайшее бешенство воли ощущалось в сжатых руках». Почему по-грузински? Потому что загадочная биография Полисадова ведет как раз в Грузию…

Многочисленные попытки описать историю Благовещенского монастыря, появившегося в XVI веке (на месте церквушки XI столетия), сведены в обширном труде иеродиакона Алексия (Новикова). Прежде чем перейти к истории Полисадова — лишь два любопытных штриха из монастырской истории. В 1945–1946 годах в Благовещенском храме служил вернувшийся с фронта с тяжелым ранением в позвоночник иеромонах Пимен (в миру С. М. Извеков; 1910–1990 гг.) — будущий Патриарх Московский и всея Руси. И еще — в числе других святынь именно здесь хранятся мощи князя Петра и княгини Февронии, тех самых, в честь которых в XXI веке придумают праздновать 8 июля православный «день влюбленных».

Как в 1882 году оказался настоятелем Благовещенского монастыря прапрадед поэта? Прослужит он в этом чине до самой смерти, до 1894 года. А судьба ведь и его тоже долго кругами водила.

Омут кавказских пленников

В списках заложников, вывезенных из Грузии после подавления генералом Ермоловым имеретинского восстания, есть и имя княжеского сына, в 1820 году доставленного шестилетним во Владимир.

Как тут не вспомнить лермонтовского Мцыри — тоже пленника имеретинского восстания: «он был, казалось, лет шести»? Параллель увлекательная — по крайней мере, ее стоит иметь в виду, помня, что Андрей Вознесенский с детских лет относился к Лермонтову трепетно.

Но есть еще один любопытный штрих у Вознесенского. Вслед за мучительным: «Чья ты маска, Андрей Полисадов?» — в поэме прозвучит такой риторический вопрос: «друг и враг шамхала Тарковского?» Собственно, интересен тут поэту не столько правитель небольшого феодального владения, окружавшего село Тарки на территории Дагестана до середины XIX века. Неизвестно, имел ли он отношение к прапрадеду. Куда важнее казалась внезапно всплывшая фамилия — Тарковский. Он же не просто известный режиссер, он еще и одноклассник Вознесенского. И хотя ближайшие предки Тарковского принадлежали уже к польско-украинскому православному шляхетству, в его семье бытовала и такая легенда — об их происхождении от младшего сына шамхала Тарковского, взятого в заложники Петром I во время Персидского похода.

И все это вдруг закручивается такой головокружительной воронкой — исторических былей, совпадений, необъясненных легенд и тайн. Лермонтов, Тарковский, Вознесенский. Ах эти поэтические омуты истории.