Изменить стиль страницы
Это право на боль
и дает тебе право
на любую любовь,
закидоны и славу.

Все эти 15 лет мы делали все, что возможно. Ездили в международные центры к лучшим специалистам по Паркинсону, находили редкие лекарства, массажистов, выдерживали жесткие диеты. В апреле 2010 года поехали на лечение в Германию, и все шло хорошо, пока однажды Андрей не поперхнулся. Тогда консилиум настоял на том, чтобы ему поставили в желудок гастростому — поскольку отказывали мышцы горла, он мог задохнуться от еды.

Он держался героически, не ныл, не капризничал. Его еще поддерживала иллюзия, что, если я рядом, все образуется, я всегда смогу помочь. Может, и правда, мне удавалось как-то забирать его боль. Мы могли часами теперь исповедоваться друг другу, раскрывать такие тайны, в которых прежде не признались бы ни за что. Если меня не было дома, я звонила каждые два часа, и он все теребил сиделку Леночку — скоро Зоя приедет? Кажется, я изучила про этого Паркинсона все. Придумывала что-то, чтобы скрасить его одиночество.

Знаете, так сложилась жизнь. Когда-то девятиклассницей в войну я очутилась с родителями в эвакуации в Томске. Отец был профессором, преподавал, занимался тяжелым машиностроением. Мать заведовала в военном госпитале отделением тяжелораненых. И я, после краткосрочных курсов, пошла в тот же госпиталь ночной медсестрой. И та прививка сочувствия и сострадания, полученная мной с юных лет, потом влияла на всю мою жизнь. Как сейчас помню, один больной лежал без рук и без ног. Голова — необыкновенной красоты. И вот он рассказывал, что они с женой чуть не 17-летними родили близнецов. И он считал, что не может вернуться таким, просил, чтобы я его „усыпила“ — все равно, мол, ему не жить. Но я все равно нашла его жену, она приехала, целовала все его культи, рыдала и увезла его домой… Такая была история.

И я, и Андрей — мы ведь прожили немаленькую жизнь, и каждое десятилетие было целой отдельной эпохой. Тридцатые годы, война… Если говорить о человечности, солидарности, патриотизме в том понимании, в котором я это вижу, — как ни странно, самым безусловным периодом была для нас, конечно, война, Великая Отечественная. Когда не было никаких инородцев — хотя рядом работали и воевали люди совершенно разных национальностей. Все были русские, советские, и каждый мог отдать жизнь за товарища, будь он узбек или еврей. Такое теперь и представить себе невозможно…

Почему я об этом вспомнила? Просто и я, и Андрей, — мы выросли на этом. Может, потому, и когда он так тяжело болел, он не позволял себе ни ворчания, ни хандры, ни депрессии… А мне… Мне всегда важно было понимать, что я нужна. Со мной в разведку ходить можно. Я никогда не становилась впереди него. Со дня нашей женитьбы до его смерти прошло 46 лет — мне говорили: отчего два творческих человека смогли так долго сосуществовать? Да оттого, что я никогда не ставила себя рядом: он нужен миллионам, у меня свой читатель, пусть это какая-то камерная группа людей, — я не претендую на большее.

И когда после смерти Андрея мне стали говорить: ты вышла из-за спины… Лучше бы я никогда никуда не выходила».

ПРОЩАНИЕ. «Четвертого июня часть людей, обманутая слухами, поехала хоронить Андрея Вознесенского сюда, в Переделкино. Возвращаюсь в тот день едва живая, а они стоят: „А где же его похоронили?“ Я говорю, как где, — на Новодевичьем. Была еще парочка статей, будто вот сам он хотел быть похороненным поблизости у храма в Переделкине… Я тогда прямо в крик кричала, что ничего он этого не хотел! Он всю жизнь считал, что будет похоронен рядом с родителями… Сколько сил он потратил, чтобы похоронить на Новодевичьем отца, потом рядом с ним мать. Там же, кстати, и его бабушка, Андрей сам сделал проект памятника, Зураб Церетели помог его изготовить и установить… И, боже мой, после этого я буду слушать кого-то — в этом храме, в том храме?

Так что похоронили на Новодевичьем, на том же четвертом участке. Хотя тоже — чего мне это стоило… Я же была, как чокнутая, всем этим занимался сын… И Леня говорит: отказали нам с Новодевичьим, Лужков еще тогда был мэром. Я как представила себе, что Андрей нас слышит, — про Ваганьково, где никого, ничего…

Потом звонит какая-то женщина из Моссовета, тоже говорит: должна вас огорчить, Зоя Борисовна. И она слышит, как дрожит мой голос: ну как же они могли, ну вы же женщина, как же они могли, у него там родители, мы же не ради почета и Новодевичьего… И она мне: „Как — родители? Что же вы раньше не сказали?“ Я говорю: ну, как же, это и в заявлении написано. Она поняла: что-то тут не то — нравится Лужкову Вознесенский или не нравится… И она перезвонила через полчаса — все были потрясены, — сказала, что вынула все документы, хотя они подписаны уже на Ваганьковку, и всё переделали… Дальше начались уже проблемы с кладбищем, но про эти детали уже не будем. Понимаете, чувство несправедливости — оно обиднее всего в таких ситуациях. Но мы с Леней все же выполнили последнюю волю поэта Вознесенского».

ЗЕЛЕНАЯ ЛЕСТНИЦА. «Эту лестницу, ведущую сразу на второй этаж из сада, я для Андрея построила, когда ему стало трудно подниматься в доме. О ней — в одном из последних, неопубликованных при жизни Андрея стихотворений. Я прочла „Дом с ручкой“ в фильме „Андрей и Зоя“: „Как живется вам, мышка-норушка? / С наружною лестницей дом / походит на кофейную кружку, / перевернутую вверх дном. / Каждый день в этой ручке волшебной / я спускаюсь ступеньками в сад, / где подтеками божьего щебня / вековые березы висят“…

Здесь мы жили глухие к наживе,
обожали „морепродукт“,
пусть беспамятно ноги чужие
по ступенькам нашим пройдут.
Пусть прослушка или наружка
постепенно с ума сойдут:
„Почему она светится, ручка?
И куда те ступеньки ведут?“

Фильм начали снимать при его жизни. Я не хотела сниматься, они меня и уговорили, Андрей и Ленька. Я говорила, давайте дождемся, когда голос у Андрея появится, он же у него то появлялся, то исчезал. Я хотела, чтобы он сам снялся в этом фильме. И представляете, он у меня на руках умирает, все это недоснято, я падаю с лестницы…

Когда снимали, в перерывах, я звонила Андрюше, спрашивала: котенька, ну как ты там, укол сделали, ну, я скоро приеду. Я не знала, что они всё сняли. Потом рыдала, а мне говорят — в этом самая фишка, видно же, что ничего не подстроено… (Плачет.) После похорон мне казалось, что все эти первые серии выглядят нелепо, я там рассказывала какие-то веселые истории… В общем, уговаривали меня долго, и я согласилась сняться в последней, четвертой серии, только если сделают врез, что первые три — снимались при жизни Андрюши.

Там не столько наша любовь, сколько через меня пропускается все наше с Андреем время… Отчего все-таки случилась с ним эта болезнь? Никто не мог ответить. Я же убеждена, что сказались и все эти его автомобильные аварии, и даже те скандальные крики Хрущева. Он физически тяжело перенес это тогда, недели две его рвало, и никто не мог понять, что с этим делать. Это сейчас кажется — ну, покричал, что с того? А тогда самодержцы были всесильны, и, если Хрущев говорил: „Вон из Советского Союза, господин Вознесенский!“ — значит, завтра его запросто могли выдворить прочь. А для Андрея Андреевича расстаться с Россией было так же невозможно, как расстаться со способностью писать стихи. В этом не было никакого пафоса — он так был устроен. Хорошо это или плохо, патриотично или нет, — он был создан из русского языка, русского воображения, русских метафор.

Я уверена, что внутри любой системы — кроме чисто фашистской — можно жить относительно свободной жизнью. Свобода же внутри нас. А то, что снаружи, — часто бывает слишком обманчиво. И Андрей, и я не позволяли себе подстраиваться под то, что противно, делать в жизни то, что нам претит.